Я знала, что этот звонок всё изменит. Виктор долго смотрел в телефон, потом медленно положил его на стол и посмотрел на меня так, будто ждал, что сейчас начнётся скандал. Он его получил.
— Лида, мне нужно с тобой поговорить, — начал он тихо, слишком тихо. Когда муж говорит вот так вот, жди беды. — Это про тётю Тамару.
У меня даже ложка в руке замерла. Тамара. От одного этого имени внутри всё сжималось.
— Что случилось? — спросила я, хотя уже чувствовала — ничего хорошего.
— У неё инсульт был. Две недели назад. Лежит в больнице, правая сторона почти не работает. Врачи говорят, нужна реабилитация, уход круглосуточный. А она одна совсем.
Виктор говорил и в глаза мне не смотрел. Смотрел в окно, на голые деревья за забором. Ноябрь стоял серый, мокрый, противный.
— Мне её жаль, конечно, — сказала я осторожно. — Но мы-то тут при чём?
Он вздохнул тяжело, набирая воздух полной грудью.
— Её послезавтра выписывают. Ей нужно где-то жить. Хотя бы месяца два-три, пока не окрепнет. Лида, я подумал… может, мы…
Я не дала ему договорить. Вскочила так резко, что стул упал на пол с грохотом. Руки тряслись. Внутри всё вскипело.
— Ты правда думаешь, что после всего я ещё должна помогать твоим родственникам? — голос мой звучал злым, обиженным. Я сама испугалась, как это прозвучало.
Виктор поднял голову, и я увидела в его глазах растерянность. Он явно не ожидал. Или ожидал, но надеялся, что я промолчу, проглочу, как всегда.
— Лида, ну успокойся…
— Успокоиться?! — я уже почти кричала. — Ты помнишь, как твоя драгоценная тётушка встретила меня первый раз? Помнишь, как она на мои туфли посмотрела и сказала: «Ну что ж, Витенька, раз уж выбрал себе деревенщину, придётся смириться»?
Виктор сжал губы. Он помнил. Ещё как помнил.
— Это было двадцать лет назад…
— Двадцать лет! — перебила я. — А помнишь мамин день рождения, когда я испекла свой пирог с вишней, а Тамара при всех сказала: «Милочка, ты в следующий раз лучше купи готовый, а то у тебя руки явно не оттуда»? Помнишь, как она нас на порог не пустила, когда мы к ней на юбилей приехали, потому что я в джинсах была, а «приличные женщины так не ходят»?
Я задыхалась. Воспоминания накатывали одно за другим, и каждое было как удар. Каждое слово той женщины сидело во мне занозой — маленькой, но больной.
— Она тебя никогда не любила, Витя. Никогда. Для неё я была чужой. Недостойной. Слишком простой. Помнишь, как она говорила: «Мой Витенька мог бы найти получше — с образованием, с положением»?
Виктор встал, подошёл. Хотел взять меня за руки, но я отстранилась.

— Лидочка, она старая. Больная. Одна совсем. Муж пять лет назад умер, детей у неё нет. Кроме меня, у неё никого.
— Вот пусть и сидит одна! — я чувствовала, как внутри всё бурлит. — Пусть почувствует, каково это — когда тебя унижают, когда считают второсортной!
— Ты же не такая, — тихо сказал Виктор. — Ты добрая. Ты всегда всех прощала.
И тут я окончательно сорвалась.
— Я добрая, но не дура! — крикнула я. — Прощать — это когда человек раскаивается, когда просит прощения! А твоя тётка до сих пор меня за человека не считает! Ты думаешь, она вдруг изменилась? Поняла, что ошибалась?
Виктор молчал. Стоял передо мной большой, сильный, а в этот момент беспомощный совсем.
— Мне нужно подумать, — сказала я, хватая куртку. — Пойду к Зинке. Там и переночую.
— Лида, не надо…
— Надо, — отрезала я и хлопнула дверью.
На улице холодно было. Ветер в лицо, под куртку забирается, но я шла быстро, почти бежала. Зина в соседнем доме живёт, и я знала — она всегда меня примет.
— Что стряслось? — спросила она, едва дверь открыла. Одного взгляда на моё лицо хватило. Затащила меня на кухню, чайник поставила, за стол усадила.
Я выложила ей всё. От начала до конца. Зина слушала молча, только головой качала иногда.
— Вот сволочь, — сказала она, когда я закончила. — Хотя я про Витю, не про тётку. Как он мог такое попросить?
— Он думает, я должна быть святой, — горько усмехнулась я. — Забыть всё и стать мученицей.
Зина налила нам горячего, печенье придвинула.
— Знаешь, у меня похожее было, — неожиданно сказала она. — Помнишь моего свёкра? Который меня на дух не переносил?
Я кивнула. Ещё бы не помнить. Старик был тот ещё экземпляр.
— Когда он заболел, Серёжа меня тоже попросил помочь, — продолжала Зина. — А я отказала. Сказала — пусть сам возится, раз папаша считал меня недостойной. И знаешь что? Я потом жалела. Не потому что тот этого стоил. А потому что Серёжа мне не простил. Он молчал, но между нами стена выросла. Невидимая, но крепкая.
Я смотрела на подругу, и что-то внутри дрогнуло.
— Ты думаешь, я должна согласиться?
— Я думаю, тебе решать, что важнее, — Зина накрыла мою ладонь своей. — Твоя обида или твой брак. Твоя правота или твой покой. Иногда мы отказываемся от малого, чтобы доказать, что правы. А потом теряем большое.
Домой я вернулась поздно. Виктор сидел на кухне, перед ним стояла нетронутая тарелка. Поднял на меня глаза — усталые, грустные.
— Прости, — сказал он. — Я не должен был просить. Сам всё решу. Сиделку найду или в частную клинику определю.
Я села напротив, и мы долго молчали. За окном дождь стучал, фонари зажглись.
— Покажи старые фотографии, — попросила я. — Наши.
Виктор удивлённо посмотрел, но встал и достал с антресолей коробку с альбомами. Листали молча. Вот наша свадьба — молодые, счастливые. Вот первая квартира — крошечная однушка. Вот…
Я остановилась на одной фотографии. Мы у порога новой квартиры стоим, трёшки просторной. Ключи в руках держим, улыбаемся.
— Помнишь, откуда деньги на первый взнос взялись? — тихо спросила я.
Виктор замер.
— Тамара, — так же тихо ответил. — Она почти половину дала. Сказала, что хочет, чтобы у нас всё было по-людски.
Я смотрела на эту фотографию, и вдруг поняла — всё было не так просто. Да, Тамара жестокой была. Да, унижала меня. Да, её слова резали до крови. Но она же нам помогла тогда, когда мы совсем молодые были, отчаявшиеся. Дала нам шанс.
— Мне нужно её увидеть, — сказала я. — Завтра же.
Больница на другом конце города. Ехали молча. Я сидела и думала — что я ей вообще скажу? Как в глаза посмотрю? Руки холодели, в животе всё сжималось.
В палате на шесть коек Тамара у окна лежала. Господи, как она сжалась, постарела — маленькая какая-то стала, будто ссохлась. Правая рука неподвижная, рот перекосило немного. Увидела нас — и в глазах у неё страх мелькнул.
— Здравствуйте, Тамара Григорьевна, — сказала я, присаживаясь на стул возле кровати.
Она молчала. Смотрела на меня, а по щекам слёзы текут.
— Я… не… — пыталась говорить, но слова с трудом шли. Левой рукой схватила меня за запястье. — Прости…
Это одно слово всё изменило. Прости. Простое до боли, а сказать — тяжело неимоверно.
— Я тогда завидовала, — выдавила она, каждое слово будто из неё вырывали. — Мне казалось, ты Витю у меня забрала. Он для меня как сын был. Единственный, кого я любила. А ты появилась — и всё.
Слёзы лились, не останавливаясь. Виктор у окна стоял, отвернувшись, плечи напряжены.
— Я дурой была, — продолжала Тамара. — Злой, завистливой дурой. Хотела, чтоб тебе больно было. Чтоб ушла от него. А теперь вот лежу и понимаю, что наделала.
Я смотрела на эту сломленную женщину, и обида моя медленно таять начала. Не исчезла совсем — раны так быстро не заживают. Но стала тише, не такой острой.
— Домой к себе я вас не заберу, — сказала я спокойно. — Не смогу. Мне время нужно, чтобы всё это переварить. Но помогу. Сиделку найдём хорошую, я буду навещать, еду домашнюю приносить. Вы не останетесь одна.
Тамара сжала мою руку своей слабой ладонью.
— Спасибо, — прошептала. — Я не заслужила.
— Может, и не заслужили, — согласилась я. — Но я это делаю не для вас. Для себя. Чтобы человеком остаться.
Нашли мы Тамаре сиделку — женщину лет пятидесяти, опытную, добрую. Сняли ей комнату недалеко, потом помогли дома устроиться. Я три раза в неделю приходила — пироги приносила, супы, котлеты. Почти не разговаривали. Я свои дела делала, она молча смотрела.
Один раз сказала:
— Ты готовишь, как моя мама. Она тоже пироги с вишней пекла.
Это было её извинение. Неловкое, но настоящее.
А как-то вечером, когда я после очередного визита вернулась, Виктор впервые за много лет обнял меня по-настоящему. Крепко так, сильно, что я сердце его почувствовала, как бьётся.
— Я всё понял, — тихо сказал мне в макушку. — Мне стыдно, что только сейчас дошло. Я тебя не защищал тогда. Не останавливал её. Думал, вы сами разберётесь. А надо было за тебя вступиться. Сразу. С первого дня.
Я к нему прижалась крепче.
— Лучше поздно, чем никогда, — ответила.
И знаешь, самое странное? Я Тамару не простила. До конца не простила. Но обиду отпустила. Выбросила, как старую ненужную тряпку. Потому что поняла: держать в себе злость — это как яд пить и ждать, что кто-то другой умрёт. Болеешь только ты. Разрушаешься только ты.
Прощение — это не забыть. Это перестать камень на сердце носить. Это выбрать свободу вместо справедливости. Это быть умнее своей боли.
Тамара ещё два года прожила. Близкими мы не стали, но что-то вроде уважения между нами появилось. Она больше колкостей себе не позволяла. А я научилась видеть в ней не злобную тётку, а одинокую старую женщину, которая просто боялась потерять последнее — любовь племянника.
Когда она умерла, я плакала. Не от горя — от облегчения. Что всё кончилось без новых обид, без новых ран. Что я оказалась сильнее своей злости.
А Виктор другим стал. Внимательнее. Нежнее. Научился меня защищать, даже если обидчик — его кровь родная. И это было дороже любых извинений.
Вот так и живём. Без Тамары, но с памятью о том, что прощение — это не слабость. Это сила. Сила выбирать, что носить в своём сердце. А я выбрала лёгкость.






