Надо жить дальше

В феврале сорок восьмого года Анатолий Иванович Крылов вернулся с работы на два часа раньше обычного. Прораб на стройке получил от начальства разнос и досрочно распустил бригаду — кирпича не подвезли, цемент некуда складывать, а план горит. Обычные дела!

Анатолий вышел из трамвая, рассчитывая застать Глафиру дома, растопить печь да выпить чаю. Он шагал по улице, придерживаясь одной и той же колеи в снегу подальше от обледенелого тротуара, и в голове его не было ничего, кроме сладкой пустоты усталости и предвкушения домашнего уюта.

Крылов распахнул дверь, переступил через порог квартиры, и первое, что его встретило, — знакомый с фронта запах дешёвого табака. Того самого, которым охотно делился с ним политрук Бочаров. Запах был странен в этой квартире, где Глафира никогда не позволяла курить.

Дальше — удивительнее, из-за полуприкрытой двери спальни донеслись пьяные мужские смешки и смущённое женское «тс-с-с». А после — звук разбившегося стекла и новый взрыв хохота.

Анатолий шагнул через коридор, рванул дверь и застыл на пороге спальни.

Его Глаша сидела на кровати, а рядом с ней — невысокий мужичок в расстёгнутой гимнастёрке. На полу валялись осколки разбитого зеркальца, которое подарил Глафире сам Анатолий, привезя с фронта как трофей. Ничего особенного, обычное круглое зеркальце в потёртой медной оправе. Трофей, с которым Глаша не расставалась и частенько любовалась собой, то и дело приговаривая:

— Спасибо, Толечка, самый лучший подарок!

Всё это пронеслось перед глазами Анатолия, как на ускоренной киноленте.

— А ты кто? — пьяно спросил мужичок, щурясь на Анатолия и нетвёрдой рукой натягивая гимнастёрку на худые плечи.

— Я? — переспросил Анатолий, всё ещё пребывая в каком-то оцепенении и не понимая ясно, что происходит.

Глафира побледнела так, что её круглые полные щёки, обычно красные от природного румянца, стали белее скатерти на столе.

— Толя! Ты… Ты раньше… — она смотрела испуганно, как зайчонок, затравленно, выискивая в его глазах немой ответ на незаданный вопрос: «Что теперь будет?»

Непонятно, что на него нашло в тот момент. Позже Анатолий и сам не мог понять, что произошло. Сильные руки схватили табурет, и вот уже со звоном разлетелось оконное стекло, оставив после себя маленький аккуратный проём, одиноко торчащие острые пики, а скрюченный мужичок в ужасе прыгнул с кровати.

— Пошё-ёл вон, — выдохнул Анатолий, окончательно стряхнув с себя оцепенение.

Мужичок, подхватив ремень и сапоги, выскочил из комнаты, неловко подпрыгивая на одной ноге и пытаясь попасть второй в сапог. Глафира сидела не шелохнувшись, только глаза её стали ещё шире, ещё испуганней.

Анатолий подошёл к ней, молча сел рядом.

Видит Бог, он хотел её ударить, толкнуть, закричать, что она — разэтакая, что ему стыдно перед погибшими друзьями за то, что он такую подлую бабу всегда защищал перед ними, уверял, что верная она.

А вместо этого слёзы стыда побежали по его обветренным щекам. Стыдно было не за неё — за себя.

Что выбрал такую. Сам.

Глафира заревела, упала на колени, обхватила его за ноги, умоляя простить, да только всё не то говорила, всё не то! Оправдывалась, что не уследил председатель за её трудоднями, что соседка Варвара до получки денег не дала в долг, что в доме шаром покати, а этот Фёдор обещал и мясо, и деньжат подкинуть.

Анатолий слушал и не слышал.

Перед глазами его плыли картины фронта, окопы, смерть товарищей, красное зарево от горящей родной деревни, похоронки… И то, как он сам выжил наперекор всему, как дополз полуживой до госпиталя, как лежал в забытьи. И как держал в руках треугольник драгоценной весточки от Глаши, который согревал его застывшую душу.

«Вернись только, Толюшка, вернись… Всё у нас будет. Дом построим, детишек нарожаем. Ты только вернись!»

Вернись… А куда? К кому?

Он встал, оттолкнул Глафиру и пошёл к выходу.

— Куда ты, Толя? Не уходи, прошу, — кинулась за ним Глаша.

— На работу, — глухо ответил Анатолий.

И пошёл, сгорбившись, будто не тридцать лет ему, а все шестьдесят. По спине его колотил холодный февральский ветер, забираясь под тонкое пальтишко, но этого Анатолий не чувствовал.

Остаток дня он просидел в тесной каморке сторожа, молча выпивая с дедом Василием мутный самогон и не закусывая ничем, кроме горя, застрявшего тяжким комом в горле.

Ближе к ночи, когда пить стало нечего, Анатолий вышел на улицу, вдохнул полной грудью, решительно шагнул… Но вдруг остановился, прислушиваясь к себе. Смотрел на светящиеся жёлтые окна домов, на редких прохожих — и вдруг понял, что не знает, куда идти.

Ничего не тянуло его, ни выпивка, ни ночлежка у одинокого приятеля, ни даже ненависть к Глафире, так быстро схлынувшая, сменившись горькой усталостью.

В этот миг вспомнились ему те дни, когда он, контуженный, очнулся вдруг в госпитале и не мог понять, где он, что с ним. И тогда, и сейчас было одно и то же чувство потерянности, отрезанности от мира. Как будто нет рядом никого и ничего.

Анатолий зачем-то посмотрел на часы.

Одиннадцать… Поезд на Москву через час. Что там в Москве? Брат двоюродный Игнат. Может, и пустит переночевать… Анатолий побрёл в сторону вокзала, сам не очень понимая, куда и зачем идёт, просто ноги сами несли его.

Вокзал встретил его обычным гамом, толчеёй, суетой опаздывающих, бесконечной толпой, снующей в разные стороны. Старик-гармонист наяривал что-то весёлое, а вокруг него сбилась группка молодых девчонок, приплясывающих, визжащих, улыбающихся.

И опять Анатолию вспомнилось что-то из жизни прошлой, как на станции под Смоленском в ноябре сорок третьего он с ребятами увидел плачущую девчонку-санитарку. Глаза у неё, как вишни с куста, так и кидали соком-слезами, такие огромные, такие пронзительные… Веснушки ещё вразлёт по всему лицу и волосы рыжеватые.

— Что ж ты ревёшь-то? — спросил её тогда один из ребят.

— Родных не нашла. Из дома убежала, как немец пришёл. Теперь вот вернулась, а там никого. И дома нет, и улицы, и людей знакомых… Всех увезли, угнали… И родных нет. Куда мне теперь?

Взяли её на довольствие, дня два с собой возили, пока на другую станцию не перекинули, а там она и пропала. Может, пристроилась к кому, а может, и нет. Шла война, не до того было, только огненные вёрсты отсчитывали да добивали окаянных фрицев, которые жизни такие поломали. Но отчего-то сейчас вспомнилась эта девчонка Анатолию. Привиделось ему вдруг её лицо, её испуганный взгляд.

Он тряхнул головой и заметил, что стоит у билетной кассы. Смотрит сквозь окошко на недовольную кассиршу.

— Вам чего? — ядрёным со сна голосом спросила вдруг кассирша, а сама строго так вперилась взглядом.

— Один до Москвы, — буркнул Анатолий, выуживая из кармана деньги.

На перроне он привычным солдатским жестом оправил пальто, поднял воротник, пряча голову от порывов ветра, по-хозяйски оглядел состав и вдруг решил, что ни в какую Москву не поедет.

Анатолий зашагал прочь от вокзала, грея в кулаке билет. А на подходе к дому, наоборот, сжался весь, стыдно было, и горечь подступила к горлу. Но так устроена жизнь, что от себя не убежишь.

На кухне его встретила заплаканная Глафира. С опухшими, красными глазами и растрёпанными волосами она походила на воробья, угодившего под дождь. И вновь что-то кольнуло его, защемило сердце…

Анатолий молча опустил свой билет на стол, сел на привычное место напротив Глафиры. Только сейчас заметил, что осколки зеркальца она собрала, сложила вместе. Пыталась склеить, видимо, да не получилось. Без слов налила ему чай, придвинула к нему миску с картошкой. И вот так, через это движение, поняли они оба разом простую вещь:

надо жить дальше

И только три года спустя, когда родила Глафира дочь Катерину, красивую, пухлощёкую, с рыжими Глафириными глазами, Анатолий, сидя за столом и наблюдая, как жена кормит младенца грудью, вдруг изумлённо понял, что отпустило его горе.

Что может сидеть вот так, смотреть на Глашу и дочку свою долгожданную и не вспоминать ни Фёдора, ни разбитое зеркальце.

Даже, наоборот, радоваться. Ведь научились они жить дальше, хоть и трудно было вначале, хоть и были дни, когда встретятся случайно глазами и отвернутся оба, лишь бы не вспоминать о прошлом.

Оцените статью