— Ты свои требования и жалобы высказывать будешь у своей мамочки, а не тут! Я не собираюсь нянчиться с тобой

— И что это такое? — голос Артёма, пропитанный едва сдерживаемым, праведным негодованием, ударил Ирину в спину, едва она успела закрыть за собой входную дверь и сбросить с плеча тяжёлую сумку.

Она не обернулась. Она просто замерла на мгновение, прислонившись лбом к прохладной поверхности двери, и мысленно досчитала до трёх. Этот тон она знала слишком хорошо. Это был не его обычный голос. Это был голос, который он приносил с собой из другого дома, как приносят запах чужих духов. Голос, «замаринованный» в нескольких часах материнской заботы, напитанный её вздохами, её одобрением и её невысказанными, но предельно ясными стандартами.

— Что «это»? — переспросила она, не поворачивая головы. Усталость после восьмичасового рабочего дня лежала на её плечах свинцовым грузом, и сейчас ей хотелось только одного — тишины.

— Вот это, — настойчиво повторил он. Ирина услышала его шаги по ламинату и почувствовала, как он встал совсем рядом. Она медленно выпрямилась и обернулась. Артём стоял перед ней, оттопырив воротник своей голубой рубашки двумя пальцами, словно держал брезгливо дохлую мышь. — Посмотри на воротник. Здесь же складка. Огромная, отчётливая складка. И на манжете то же самое. Как я должен был в этом сидеть у мамы за столом?

Он смотрел на неё с выражением глубочайшего оскорбления, будто она не просто плохо прогладила ему рубашку, а совершила акт публичного унижения. Его лицо, обычно мягкое и немного ленивое, сейчас заострилось, приняв самодовольное, почти прокурорское выражение. Он не просто жаловался. Он предъявлял обвинение.

Ирина молча перевела взгляд с его лица на воротник. Крошечная, едва заметная морщинка на ткани. Она видела её утром, когда гладила, но решила, что это сущая ерунда, не стоящая пяти лишних минут возни с горячим утюгом. Оказалось, она ошиблась. Это была не ерунда. Это был повод.

— Понятно, — ровно произнесла она и, обойдя его, прошла в комнату. Запах жареных котлет, который она оставила утром, всё ещё витал в воздухе, смешиваясь с запахом её духов и пыли.

— Что тебе понятно? — он последовал за ней, не собираясь отступать. Его миссия была ещё не выполнена. — Я не понимаю, это так сложно — нормально погладить рубашку? Вот у мамы… у неё всё всегда идеально. Ни единой морщинки. Она говорит, что мужчину встречают по тому, как он выглядит, а выглядит он так, как о нём заботится его жена.

Он остановился посреди комнаты, приняв позу лектора, который излагает неопровержимые истины нерадивой студентке. Ирина молча стянула с себя офисный пиджак, бросила его на спинку стула и посмотрела на мужа. Её взгляд был тяжёлым, лишённым всяких эмоций. Просто долгий, внимательный взгляд.

— Мама говорит, — повторила она без вопросительной интонации. — Хорошо. Что ещё говорит мама?

Артём, кажется, даже обрадовался её вопросу. Он воспринял его не как сарказм, а как проснувшийся интерес, как готовность к конструктивному диалогу.

— Она спрашивает, чем ты меня кормишь. Я ей рассказал, что ты приготовила на ужин котлеты. Просто котлеты, Ира. А у неё сегодня был полноценный обед. Суп-пюре из шампиньонов на первое, запечённая в травах форель на второе и лёгкий салат. Три блюда. Как и положено. Человек тратит время, проявляет заботу. А я прихожу домой, и у нас просто… котлеты.

Он произнёс это слово «котлеты» с таким презрением, будто речь шла о подножном корме. Он обвёл взглядом их небольшую, но уютную кухню, совмещённую с гостиной, и его взгляд словно выискивал все недостатки, все несоответствия тому идеальному, вычищенному и напомаженному миру, из которого он только что вернулся.

— Так, — Ирина медленно кивнула, её губы тронула едва заметная, очень злая усмешка. — Значит, рубашка со складкой. Ужин из одного блюда. Райская жизнь у Людмилы Павловны закончилась, и ты вернулся в суровую реальность.

— Я просто говорю о нормальном порядке вещей! О том, как должно быть в семье! — с ноткой обиды в голосе возразил он.

— Да-да, я поняла, — прервала она его. — У мамы лучше. Так может, тебе к маме и переехать жить, раз там такой рай? Вещи помогу собрать. Там тебе и рубашки без складок нагладят, и форель в травах ежедневно запекать будут.

Предложение переехать к матери, брошенное с холодной иронией, не разрядило обстановку. Наоборот, оно подействовало на Артёма как щелчок хлыста. Он воспринял это не как сарказм, а как прямое изгнание, как подтверждение всех его худших опасений о её чёрствости. Его лицо из самодовольно-обиженного превратилось в по-настоящему гневное.

— Вот как? То есть вместо того, чтобы просто услышать меня, ты сразу предлагаешь мне убираться? Отличный подход. Просто гениальный, — он сцепил руки за спиной, расправил плечи, становясь в позу оскорблённой добродетели. — Я не о рае говорю, Ира. Я говорю о нормальной, элементарной заботе. О том, что жена должна хотеть, чтобы её муж выглядел хорошо, был сыт и доволен. Это, по-твоему, какая-то заоблачная претензия?

Он говорил медленно, с расстановкой, словно объяснял ребёнку прописную истину, которую тот в силу своей глупости никак не мог усвоить. Он не просто спорил, он упивался своей правотой, своим видением «правильного» семейного уклада, который, как оказалось, был полностью скопирован с родительского дома.

— Забота, Артём, это когда я после смены в офисе стою у плиты и жарю тебе эти несчастные котлеты, чтобы ты пришёл и поел горячего. А не когда я трачу полтора часа, чтобы отпарить каждый миллиметр твоей рубашки, чтобы Людмила Павловна не нашла там повода для очередного тяжёлого вздоха, — Ирина говорила жёстко, но пока ещё сдержанно, её гнев был похож на сжатую пружину.

— Ах, вот в чём дело! Дело в моей матери! — он торжествующе вскинул палец. — Я так и знал! Тебя бесит не складка на рубашке, а то, что моя мама — пример настоящей хозяйки!

И тут он нанёс свой главный удар. Тот, который, по его мнению, должен был окончательно обезоружить её и заставить почувствовать себя виноватой.

— Она говорит, что я похудел, — произнёс он с трагической ноткой в голосе. Он сделал шаг вперёд, заглядывая ей в глаза, ожидая увидеть там раскаяние. — Она посмотрела на меня и прямо так и сказала: «Тёма, ты какой-то бледный, осунулся. Что случилось? Ира тебя совсем не кормит, что ли?». Понимаешь? Это не я придумал! Это со стороны видно! Человек, который меня всю жизнь знает, видит, что со мной что-то не так!

И в этот момент пружина внутри Ирины лопнула. Саркастичная усмешка исчезла с её лица. Она выпрямилась, и её взгляд из усталого и раздражённого стал острым и колючим, как ледяная крошка. Она смотрела не на мужа. Она смотрела на чужого мужчину, который только что с гордостью передал ей жалобу своей матери на её, Ирины, некомпетентность.

— Ах, мама говорит… — повторила она очень тихо, но это тихое повторение прозвучало в комнате громче любого крика. Она сделала паузу, давая этой фразе повиснуть в воздухе и пропитать его ядом. — Мама обеспокоена, что её сорокалетний сын похудел. И ты пришёл сюда, чтобы донести до меня эту ценнейшую информацию? Чтобы я сейчас что сделала? Упала на колени и пообещала откармливать тебя гусиной печенью три раза в день?

— Я не сравниваю, я привожу пример! — почти взвизгнул он, чувствуя, что теряет контроль над ситуацией и его праведный гнев не производит должного эффекта. — Пример нормального, человеческого отношения!

— Это не пример, Артём. Это инструкция по эксплуатации, которую ты притаскиваешь в этот дом после каждого визита. Ты приходишь от неё не как взрослый мужчина, навестивший свою мать. Ты возвращаешься как ревизор с проверкой, со списком претензий, составленным не тобой. Ты смотришь на нашу жизнь не своими глазами, а её. И говоришь не своими словами, а её. Ты даже о собственном голоде узнаёшь, только когда она тебе об этом сообщит.

Обвинение, брошенное Ириной, было не просто точным — оно было убийственным. Оно вскрыло всю механику его поведения, обнажило провода, идущие от него прямо к материнскому дому. Артём пошатнулся, словно от физического удара. Его лицо налилось багровой краской, а в глазах мелькнул испуг — страх разоблачённого ребёнка. Но этот испуг длился лишь мгновение, а затем его захлестнула ярость. Ярость загнанного в угол, который не может опровергнуть правду и потому решает просто уничтожить того, кто её произнёс.

— Это чушь! Какая разница, кто это сказал, если это правда?! — выкрикнул он, и его голос сорвался на фальцет. Он больше не пытался казаться рассудительным лектором. Он был обижен, унижен и зол. — Да, моя мать заботится обо мне! Да, она видит то, чего ты в упор замечать не хочешь! И знаешь почему? Потому что ей не всё равно! А тебе, видимо, наплевать! Наплевать, как я выгляжу, что я ем, как я себя чувствую!

Он сделал шаг к ней, сокращая дистанцию, его тело вибрировало от гнева. Он перестал быть ревизором, он превратился в истца, требующего немедленной сатисфакции.

— Я прихожу домой, чтобы отдохнуть, чтобы почувствовать уют, тепло! А что я получаю? Уставшую жену, которой всё в тягость! Которой лень лишний раз провести утюгом по рубашке! Которой проще сунуть мне тарелку с котлетами и какой-то ерундой, чтобы я отвязался! Да я просто хочу нормального уюта и заботы! — почти взвыл он, и в этом вое смешалось всё: и детская обида, и искреннее недоумение, и твёрдая уверенность в своей правоте.

Ирина слушала эту тираду с ледяным, почти нечеловеческим спокойствием. Она не отступила ни на шаг, встречая его гневный напор как каменная стена. Когда он выдохся, замолчав, чтобы перевести дух, она не стала ни оправдываться, ни спорить. Она вынесла свой приговор.

— Ты свои требования и жалобы высказывать будешь у своей мамочки, а не тут! Я не собираюсь нянчиться с тобой!

Эта фраза ударила по нему сильнее, чем все предыдущие обвинения. Она не просто отвергла его претензии — она отвергла саму его роль обиженного, нуждающегося в опеке мальчика. Она назвала вещи своими именами.

— Ты взрослый мужик, — продолжила она, глядя ему прямо в глаза с безжалостной прямотой, — а ведёшь себя как ребёнок, которому мама в рот заглядывает и жалуется, что ложечка была недостаточно полной. Если тебе что-то не нравится — сделай сам! Рубашка помялась? Вон стоит гладильная доска и утюг. Ужин из одного блюда тебя не устраивает? Плита свободна, холодильник полон. Прояви заботу о себе сам. Или, как вариант, найми домработницу, которая будет исполнять все твои капризы за деньги. А я не нанималась.

Унижение, которое Артём испытал в этот момент, было абсолютным. Она не просто отказала ему. Она лишила его права требовать. Она низвела его «законные» ожидания от жены до уровня детских капризов. И он взорвался.

— Ах вот ты какая! Значит, я для тебя просто сосед по квартире?! Который должен сам себя обслуживать? — он злобно рассмеялся, но смех получился скрипучим и уродливым. — Да ты просто не умеешь быть женщиной! Не умеешь и не хочешь! Тебе проще командовать и выставлять счета, чем создать элементарный комфорт для мужчины, который рядом с тобой! Моя мать права, ты холодная и эгоистичная! Ты думаешь только о своей работе и о своём удобстве!

— А я хочу, чтобы мой муж не был маменькиным сынком и не сравнивал меня со своей родительницей каждую минуту, — отчеканила Ирина, и в её голосе не было ни грамма уступчивости. — Так что или ты прекращаешь эти концерты, устраиваемые по сценарию Людмилы Павловны, или собирай вещи и к маме. Под её идеальную опеку. Там тебя и накормят, и обгладят, и пожалеют. Все тридцать три удовольствия.

Ультиматум, брошенный в лицо, повис в воздухе между ними, плотный и тяжёлый, как могильная плита. Артём смотрел на неё, и в его глазах больше не было ни праведного гнева, ни обиды. Там плескалось холодное, высокомерное презрение. Он увидел в ней не просто строптивую жену, а врага, которого нужно сломить или уничтожить. Он сделал глубокий вдох, расправил плечи и принял вид человека, который сейчас произнесёт окончательное, не подлежащее обжалованию решение.

— Значит, вот так, — начал он тихо и покровительственно, будто давая ей последний шанс одуматься. — Вместо того чтобы признать очевидное, вместо того чтобы просто постараться стать лучше, ты выбираешь скандал и угрозы. Ты готова разрушить всё, что у нас есть, лишь бы не признавать, что моя мать, женщина с огромным жизненным опытом, права. Это твой выбор, Ира. Не мой. Я пытался говорить с тобой, пытался донести простую мысль о семье и заботе. Но тебе, видимо, дороже твоя гордыня.

Он говорил, а она больше не слушала. Слова потеряли всякий вес. Они стали просто фоновым шумом, бессмысленным гудением, как неисправный трансформатор. Весь этот диалог исчерпал себя, превратившись в дурную бесконечность, в замкнутый круг, где на одном полюсе была «идеальная мама», а на другом — она, «несоответствующая». И она поняла, что словесно этот круг не разорвать. Нужны были не слова. Нужно было действие.

Молча, с непроницаемым лицом, она развернулась и прошла мимо него. Он на мгновение замолчал, сбитый с толку её манёвром, но тут же продолжил говорить ей в спину, повышая голос:

— Ты думаешь, можно просто уйти от разговора? Я хочу, чтобы ты поняла…

Но она уже его не слышала. Она подошла к комоду, где лежали стопки свежевыстиранного белья. Её движения были выверенными и спокойными. Она выдвинула верхний ящик и достала оттуда белоснежную, идеально выглаженную мужскую рубашку. Одну из тех, что она гладила вчера поздно вечером, когда он уже спал. Она взяла её, прошла к всё ещё стоявшей посреди комнаты гладильной доске, разложила рубашку на её поверхности, тщательно расправив рукава и воротник.

Артём замолчал. Он с недоумением смотрел на её действия. Что это? Нелепая, запоздалая демонстрация покорности? Она решила прямо сейчас доказать, что умеет гладить? Эта мысль показалась ему настолько абсурдной, что он даже усмехнулся.

Ирина, не обращая на него никакого внимания, взяла с подставки тяжёлый утюг и воткнула вилку в розетку. Раздался тихий щелчок. Красный огонёк индикатора загорелся ровным, хищным светом. В комнате стало очень тихо, и в этой тишине был слышен лишь нарастающий внутренний гул нагревающегося прибора. Артём стоял и смотрел, всё ещё не понимая, свидетелем какого спектакля он сейчас станет.

Она подождала ровно минуту. Затем, когда утюг раскалился до предела, она подняла его. Но она не стала водить им по ткани, разглаживая несуществующие складки. Она подняла его, как печать или клеймо. И с холодным, методичным спокойствием опустила раскалённую подошву прямо на грудь белоснежной рубашки.

В первую секунду не произошло ничего. А потом ткань поддалась. По комнате поплыл едкий, тошнотворный запах жжёного хлопка. Белоснежный материал под утюгом начал стремительно желтеть, потом коричневеть, и, наконец, с тихим шипением обуглился, распадаясь в чёрную труху. Ирина не отрывала руки, она с силой вдавливала утюг в доску, словно выжигая не просто дыру в ткани, а символ. Символ его претензий, его материнских стандартов, его «идеальной опеки».

Артём смотрел на это, и его лицо медленно менялось. Недоумение сменилось шоком, шок — ужасом, а ужас — полным, парализующим осознанием. Он смотрел не на испорченную вещь. Он смотрел на труп их отношений, который она демонстративно сжигала на его глазах. Это был не нервный срыв. Это была казнь. Холодная, безжалостная и окончательная.

Она держала утюг ровно десять секунд. Затем так же спокойно подняла его и поставила на подставку. На белоснежной ткани, прямо там, где должно было биться сердце, зияла уродливая, обугленная по краям дыра. Ирина молча выдернула вилку из розетки. Она не произнесла ни слова. Не удостоила его даже взглядом. Она просто развернулась и, обойдя остолбеневшего мужа, прошла в спальню. Безмолвно, как будто его больше не существовало в этом доме. А он остался стоять посреди комнаты, глядя на прожжённую рубашку — свой ультиматум, на который он только что получил самый жестокий и исчерпывающий ответ…

Оцените статью
— Ты свои требования и жалобы высказывать будешь у своей мамочки, а не тут! Я не собираюсь нянчиться с тобой
Звонок с того света. Последний рейс пародиста Виктора Чистякова