— Проходи, садись. Ждала.
Голос матери не был ни приветливым, ни враждебным. Он был ровным, как поверхность застывшего металла, и от этого становилось не по себе. Кирилл вошёл в квартиру, где вырос, и его тут же окутал знакомый с детства, но давно ставший чужим запах: смесь воска для паркета, старой бумаги и чего-то неуловимо-лекарственного. Здесь ничего не менялось годами. Тот же отполированный до зеркального блеска сервант, в котором посуда стояла не для еды, а для демонстрации порядка. Те же тяжёлые, выглаженные портьеры, пропускавшие в комнату лишь отмеренную дозу дневного света. Это была не квартира, а музей жизни одного человека, и экспонатом в нём должен был стать он.
Людмила Павловна не предложила ни чая, ни ужина. Она сидела в своём любимом кресле с прямой, как аршин, спиной, и её поза выражала не гостеприимство, а готовность к допросу. Она указала подбородком на стул напротив — тот самый, на котором он сидел, когда его отчитывали за школьные оценки. Кирилл молча подчинился. Он знал, что этот «серьёзный разговор», ради которого его выдернули из дома посреди недели, не сулит ничего хорошего.
— Я не буду ходить вокруг да около, — начала она, сцепив тонкие пальцы в замок на коленях. — Мы с тобой взрослые люди, и финансовые вопросы должны решаться по-взрослому. Я посвятила тебе свою жизнь. Всю. Я не строила карьеру, не искала себе другого мужа после смерти твоего отца. Я работала на двух работах, чтобы у тебя было всё: лучшие репетиторы, хорошая одежда, институт. Ты — мой главный и единственный проект. И, как любой успешный проект, ты должен начать приносить дивиденды.
Кирилл смотрел на неё, пытаясь понять, шутит она или нет. Но лицо матери было абсолютно серьёзным, как у бухгалтера, сводящего годовой баланс. В её глазах не было ни тепла, ни любви — только холодный, деловой расчёт.
— Мама, я не совсем понимаю, о чём ты, — осторожно произнёс он. — Я же помогаю тебе. Каждый месяц перевожу деньги, продукты покупаю…
— Помогаешь? — она едва заметно усмехнулась, и этот жест был острее пощёчины. — То, что ты делаешь, называется подачкой. Милостыней. Я не нищенка, Кирилл, чтобы принимать от тебя подачки. Я — твой главный инвестор. И я пришла за своей прибылью. С этого дня ты будешь отдавать мне всю свою зарплату. До последней копейки.
Воздух в комнате загустел. Кирилл на мгновение подумал, что ослышался. Абсурдность её требования была настолько чудовищной, что мозг отказывался её воспринимать.
— Всю зарплату? — переспросил он, и в его голосе прозвучало не возмущение, а искреннее недоумение. — Мама, у меня жена. У меня двое детей. Как мы будем жить?
— А это уже не моя забота, — отрезала Людмила Павловна, и её голос стал ещё твёрже. — Твоя жена — дееспособная женщина. Пусть идёт работать. Или пусть её родители содержат. Она не мой проект, я в неё ничего не вкладывала. Твои дети — это твои побочные расходы, твоё личное обременение. А твой долг — передо мной. Я рассчитала всё до мелочей. Сумма, которую я в тебя вложила за двадцать пять лет, с учётом инфляции, гораздо больше, чем ты сможешь заработать за всю свою жизнь. Так что передача мне твоей зарплаты — это даже не полный возврат долга, а всего лишь выплата процентов. Считай это пожизненной рентой за моё потраченное на тебя время и здоровье.
Кирилл молчал. Он смотрел на мать, и ему казалось, что женщина, которая его вырастила, исчезла, а на её месте сидит чужой, холодный оценщик. Слова застряли в горле, потому что любой аргумент — о любви, о долге перед собственной семьёй, о простой человеческой совести — разбился бы об эту гранитную уверенность в своей правоте. Его молчание Людмила Павловна восприняла как упрямство, как глухое сопротивление, которое нужно было сломить.
— Ты думаешь, я это с потолка взяла? Ты думаешь, я не готовилась? — она поднялась, и в её движениях была торжественность жреца, приступающего к ритуалу. Она подошла к серванту, достала из нижнего ящика ключ, отомкнула дверцу и извлекла оттуда две пухлые общие тетради в старых клеёнчатых обложках.
Она положила их на полированный стол с таким стуком, будто это были каменные скрижали с заповедями. Кирилл узнал эти тетради. В детстве он думал, что она записывает туда рецепты или ведёт дневник. Правда оказалась куда прозаичнее и страшнее.
— Вот, — она открыла первую страницу. — Здесь всё. С самого твоего рождения. Каждая пелёнка, каждая пачка молочной смеси, каждая прививка. Всё имеет свою цену, сынок. Вот, смотри. «Апрель 1995 года. Коляска детская, синяя, производство Польша. Стоимость — две моих месячных зарплаты». А вот. «Сентябрь 2001 года. Ранец ортопедический, три килограмма учебников. Твоя спина была ровной благодаря моим деньгам».
Она перелистывала страницы, и её палец, как безжалостный скальпель, вскрывал его прошлое, превращая его в бухгалтерскую ведомость. Воспоминания, которые он считал своими, светлыми, вдруг оказались оплаченными счетами. Первый велосипед был не символом свободы, а статьёй расходов. Поездка на море — не радостью, а дорогостоящим мероприятием с подпунктом «солнцезащитный крем, два тюбика». Выпускной костюм, в котором он чувствовал себя взрослым и неотразимым, оказался всего лишь «инвестицией в твой презентабельный вид».
— Вот, послушай, — её голос приобрёл металлические нотки лектора. — «Репетитор по английскому языку. Восемь занятий. Итог: тройка в четверти. Неэффективное вложение средств». Я всё записывала. Твои простуды, которые случались по твоей же халатности. Твои порванные джинсы. Твои потерянные сменки. Я оплачивала всё. Твои ошибки, твою невнимательность, твоё взросление. И теперь ты говоришь мне о какой-то жене?
Она подняла на него глаза, и в них плескалось откровенное презрение.
— Эта твоя женщина… Она ведь пришла на всё готовое. Она получила конечный продукт. Образованный, здоровый, работающий мужчина. Я создавала актив, а она просто пришла им пользоваться. Она — паразит, Кирилл. Паразит на теле моего проекта. А твои дети — это незапланированные траты, которые снижают его рентабельность. Каждая игрушка, купленная им, — это деньги, украденные у меня. Каждый поход в развлекательный центр — это мой неоплаченный процент.
Кирилл перестал что-либо чувствовать. Шок сменился странным, холодным оцепенением. Он смотрел на исписанные убористым почерком страницы и понимал, что спорить с этим бессмысленно. Нельзя спорить с человеком, для которого любовь измеряется в денежных единицах, а жизнь — это бизнес-план. Он больше не видел перед собой мать. Он видел кредитора, который пришёл забрать своё с процентами, и был готов пустить по миру не только его, но и тех, кто ему дорог. И в этой мёртвой тишине, нарушаемой лишь шелестом страниц, он принял решение.
Молчание Кирилла действовало на Людмилу Павловну как керосин, вылитый на тлеющие угли. Она ожидала споров, мольбы, возмущения — любой реакции, которая подтвердила бы её власть над ним, её значимость в его жизни. Но его каменное лицо, его отстранённый взгляд, направленный куда-то сквозь неё, выводили её из себя. Он не играл по её правилам. Он отказывался быть участником этого спектакля, превращаясь из обвиняемого в молчаливого судью. И это было невыносимо.
— Что ты молчишь? — её голос сорвался с деловых нот на звенящую, почти истерическую высоту. Она вскочила, обошла стол и встала прямо над ним, нависая, как хищная птица. — Думаешь, отмолчаться получится? Думаешь, я отступлю? Я жизнь на тебя положила! Я отказывала себе во всём! Ты помнишь то зелёное платье в витрине? Я смотрела на него полгода! А потом пошла и купила тебе новые ботинки, потому что старые протёрлись. Я ходила в одном и том же пальто семь зим! Семь! Чтобы ты мог поехать с классом на экскурсию в другой город!
Она тыкала пальцем в его сторону, почти касаясь груди. Её лицо побагровело от нахлынувших эмоций, которые она больше не считала нужным контролировать. Спектакль окончился, началась неприкрытая агрессия.
— Я вкладывала в тебя каждый рубль, каждую минуту своего времени, каждую нервную клетку! А что взамен? Ты притащил в дом эту… девицу. Которая не знает, что такое настоящий труд. Которая только и умеет, что рожать и сидеть у тебя на шее. Она тратит мои деньги! Мои! Ведь каждый рубль, который ты зарабатываешь, по праву принадлежит мне!
Она задыхалась от собственных слов, от ярости, которая искала и не находила выхода. Его спокойствие было для неё самым страшным оскорблением. Это было обесценивание всего её жизненного подвига, всей её жертвы, которую она так тщательно культивировала в своей душе все эти годы. И тогда, собрав в кулак всю свою обиду, всю свою извращённую материнскую логику, она выкрикнула, вкладывая в эту фразу всю силу своего отчаяния и своей правоты.
— Да плевать я хотела, сынок, что у тебя есть о ком заботиться! Я тебя вырастила, выучила, а значит, ты всю свою зарплату должен мне отдавать! Жена твоя с детьми найдут, за что прожить!
Вот он. Момент истины. Фраза, произнесённая вслух, повисла в воздухе, окончательно сжигая все мосты. В комнате на секунду стало тихо. Людмила Павловна тяжело дышала, глядя на сына сверху вниз, ожидая его капитуляции. Она была уверена, что после такого ультиматума он сломается.
Но Кирилл не сломался. Он медленно, очень медленно моргнул. Затем так же медленно опустил взгляд на стол, на раскрытые тетради, исписанные цифрами её обид. И вдруг, в полной тишине, он начал двигаться. Он неспешно сунул руку во внутренний карман куртки и достал бумажник.
На лице Людмилы Павловны промелькнула торжествующая, хищная улыбка. Сдался. Наконец-то он понял. Сейчас достанет карточку, продиктует пин-код, и справедливость восторжествует.
Но Кирилл вынул из бумажника не пластик и не пачку денег. Он достал сложенную вдвое фотографию. Аккуратно, двумя пальцами, он развернул её и поставил на стол, прямо поверх её бухгалтерских записей. С глянцевой карточки на Людмилу Павловну смотрели счастливые лица: его жена Анна, обнимающая их пятилетнюю дочь, и сам Кирилл, держащий на плечах маленького сына. Они смеялись, и солнце играло в их волосах.
— Вот, мама. Это те, о ком я забочусь.
Его голос был абсолютно спокойным. Затем он снова полез в бумажник и достал одну-единственную купюру. Тысячу рублей. Он аккуратно положил её рядом с фотографией.
— А это — тебе. На чай. Больше ты от меня не получишь ни копейки. Ни звонка. Ни визита. Ты меня вырастила. Спасибо. На этом наш контракт окончен.
Он встал. Не резко, не вызывающе. Просто встал, как человек, закончивший важное, но неприятное дело. И, не удостоив её больше ни единым взглядом, развернулся и пошёл к выходу.
Его спина была прямой, непроницаемой стеной, которая с каждым шагом отдалялась, увеличивая дистанцию между двумя мирами. Людмила Павловна смотрела на этот удаляющийся затылок и на мгновение оцепенела. Мозг отказывался обрабатывать произошедшее. Этого не могло быть. Это был сбой в программе, ошибка в расчётах, бунт машины против своего создателя. Он должен был спорить, кричать, умолять, торговаться. Но он просто уходил.
Когда его рука легла на дверную ручку, оцепенение спало, сменившись волной обжигающей, чёрной ярости. Это была ярость не обиженной матери, а обманутого вкладчика, у которого из-под носа уводят главный актив.
— Стой! — вырвалось у неё. Это был не крик, а хриплый, гортанный рык. — Ты куда пошёл? Я не закончила! Ты вернёшься сюда! Ты приползёшь на коленях, когда твоя приживалка выставит тебя на улицу без гроша! Ты ещё вспомнишь меня!
Он не обернулся. Его рука повернула ручку.
— Я прокляну тебя! — визгливо выкрикнула она ему в спину, вкладывая в слова всю силу своего бессилия. — Тебя и весь твой выводок! Чтобы вы никогда не знали покоя! Чтобы каждый рубль, который ты у меня украл, принёс тебе только горе!
Дверь открылась. Полоска света из подъезда на мгновение выхватила его силуэт.
Звук закрывающейся двери не был хлопком. Это был щелчок. Чёткий, механический, окончательный. Звук гильотины, отделившей её прошлое от несуществующего будущего. Щелчок, после которого в квартире воцарилась абсолютная, звенящая пустота.
Людмила Павловна осталась стоять посреди комнаты, тяжело дыша. Ярость, не найдя выхода и не встретив сопротивления, начала пожирать её изнутри. Она медленно повернулась. Её взгляд упал на стол — на место преступления. На полированной поверхности лежали два чужеродных предмета: цветная фотография и скомканная тысячная купюра, которую она в своём сознании уже успела смять.
Они улыбались ей прямо в лицо — эти трое. Чужая женщина и двое детей, которых она видела всего пару раз. Их счастье, застывшее на глянцевой бумаге, было наглым, вопиющим свидетельством её поражения. Это было не просто фото. Это был вражеский флаг, водружённый на её территории.
Её рука дёрнулась, чтобы смахнуть карточку со стола, разорвать её на мелкие кусочки, втоптать в паркет. Но пальцы замерли в сантиметре от глянца. Уничтожить фото — значило бы признать, что оно имеет над ней власть. Признать, что она проиграла. Нет. Оно будет стоять здесь. Как вечное напоминание о предательстве. Как памятник её обманутым ожиданиям.
Тогда её взгляд переместился на тысячную купюру. Эта бумажка была концентрированным унижением. Подачка. Милостыня. Она, великий инвестор, получила жалкую подачку от своего провального проекта. Она схватила купюру, скомкала её в тугой, уродливый шарик. Её пальцы сжимали бумагу с такой силой, что побелели костяшки. Она попыталась её разорвать, но плотная банкнота не поддавалась, лишь ещё больше деформировалась в её кулаке. Это сопротивление взбесило её ещё больше.
Она осталась одна. В своей идеальной, вычищенной до блеска квартире, которая теперь казалась склепом. Она посмотрела на свои бухгалтерские тетради, лежавшие на столе. В них была вся её жизнь, вся её правда. Она не ошиблась в расчётах. Нет. Это он оказался бракованным. Неудачная инвестиция. Актив, который обесценился и объявил дефолт.
Людмила Павловна аккуратно закрыла тетради, сложила их одна на другую и убрала обратно в сервант. Повернула в замке ключ. Архивировала неудачу. Затем она расправила плечи и села в своё кресло, приняв привычную позу — прямая спина, сцепленные пальцы. Её взгляд был устремлён на стол, на фотографию счастливой семьи и уродливый комок денег рядом с ней. Она не получила ничего, кроме пустоты. Она сидела на выжженной земле собственных требований, одинокая и абсолютно правая в своём собственном, рухнувшем мире. И в этой оглушающей тишине не было места ни для сожаления, ни для скорби. Только холодная, бесконечная, как полярная ночь, правота…