— Мама, хватит слушать этих тупых соседок на лавочке! У моей жены нет никакого другого мужчины! Это её начальник подвозит, а не любовник

— В городе у вас, конечно, продукты не те, что у нас в деревне. Всё какое-то безвкусное, пластмассовое, — Анна Сергеевна аккуратно отодвинула тарелку с пловом, который Катя готовила почти два часа. — И мясо не мясо, и рис не рис.

Иван, сидевший напротив, сжал вилку в кулаке так, что побелели костяшки, но на его лице застыла натянутая, миролюбивая улыбка. Третья неделя пребывания матери в их двухкомнатной квартире превратила воздух в густой, тягучий кисель, в котором было трудно дышать и двигаться. Каждый вечерний ужин стал похож на минное поле, где любое неосторожное слово могло привести к взрыву.

— Мам, это специальный рис для плова, басмати. Он такой и должен быть, рассыпчатый, — мягко вмешался он, пытаясь перевести всё в шутку.

— Это городские деликатесы.

Катя молчала. Она научилась этому за последние двадцать дней. Она просто медленно ела, уставившись в свою тарелку, и её молчание было плотнее и тяжелее любых слов. Она чувствовала себя экспонатом под микроскопом. Каждый её шаг, каждое действие, каждая ложка супа подвергались немедленному анализу и оценке. Анна Сергеевна, соскучившаяся по активной социальной жизни, быстро нашла себе отдушину. Каждый божий день, с двух до пяти, она занимала стратегический пост на лавочке у подъезда — в самом центре того, что она называла «порядочные люди», а Иван мысленно окрестил «штаб-квартирой подъездного мнения».

Эта лавочка была для неё источником новостей, аналитики и непреложных истин. Она возвращалась оттуда заряженная, с блеском в глазах, полная чужих историй и наблюдений, которые тут же начинала примерять на жизнь сына и его жены.

— Катюша у тебя молодец, Ваня. Издалека её видно, начальство ценит, — произнесла Анна Сергеевна нарочито громко, словно делясь радостной новостью. — На таких машинах возят, не на трамваях трясётся. Чёрная, блестящая такая. Баба Клава, с третьего этажа, говорит — иномарка дорогая.

Катя подняла глаза. В них на секунду мелькнуло что-то похожее на усталость, смешанную с раздражением.

— Анна Сергеевна, это Павел, мой начальник. Он живёт в соседнем доме, ему по пути, вот и подвозит иногда.

Объяснение прозвучало просто и логично. Но для Анны Сергеевны логика была не важна. Важен был сам факт — машина, чужой мужчина, вечер. Пазл в её голове, сложенный из обрывков фраз бабы Клавы и собственных домыслов, обрёл недостающую деталь.

— Ну, раз по пути… — протянула она, и в этом «ну» слышалось всё что угодно, кроме доверия. — Дело ваше, молодое. Нам-то, старикам, что. Мы люди простые. Видим, что мужчина женщину каждый вечер к подъезду привозит, ну и думаем по-старому.

Иван поставил вилку на стол. Звук получился слишком резким.

— Мам, что значит «думаем по-старому»? Я знаю Павла. Это мой хороший друг, я сам его просил подхватывать Катю, потому что у неё совещания часто затягиваются. Чтобы она одна по темноте не шла. Что тут такого?

Он пытался говорить спокойно, но в голосе уже прорезались металлические нотки. Он смотрел на мать и видел перед собой не родного человека, а чужую женщину, которая с наслаждением ковыряется в его жизни грязной палкой, найденной на улице.

Анна Сергеевна поджала губы, изобразив на лице обиженную добродетель.

— Да я же ничего, Ванечка, я же не говорю ничего плохого. Я просто радуюсь за вас. Что всё у вас хорошо, богато. Что жена у тебя на виду, пользуется уважением… у мужчин.

Последние два слова она произнесла с едва уловимым нажимом, который превращал комплимент в пощёчину. Катя молча встала, взяла свою тарелку и унесла на кухню. Она не хлопнула дверью, не сказала ни слова. Она просто исчезла из комнаты, оставив Ивана наедине с матерью и вязким, ядовитым воздухом, который уже нельзя было разбавить никакими шутками. Первая трещина прошла по самому основанию их дома.

— Так и не выходит из головы эта машина, Ваня, — начала Анна Сергеевна, входя в гостиную, где Иван и Катя пытались смотреть какой-то фильм. Она не садилась, а встала прямо перед телевизором, массивная, непоколебимая, как памятник самой себе. Её лицо приобрело то самое выражение праведной скорби, которое она репетировала часами на лавочке. — Валентина Петровна, медик бывший, глаз у неё намётанный. Говорит, не просто подвозит он её. Он стоит подолгу у подъезда, мотор не глушит. Ждёт чего-то.

Иван нажал на паузу. Фигурки на экране застыли в неестественных позах. Тишина, нарушаемая лишь гудением холодильника из кухни, стала плотной, как вата. Он медленно повернул голову к матери.

— Мам. Мы вчера это обсуждали. Что значит «ждёт»? Кого он ждёт? Меня? Я возвращаюсь позже Кати. Мы это выяснили.

— Ты не понимаешь, сынок. Люди видят, как она выходит из машины. Не сразу выходит. Сидят, о чём-то говорят. Смеются. — Анна Сергеевна говорила негромко, но каждое её слово падало в тишину комнаты, как камень в колодец. Яд действовал медленно, но верно, проникая в самые основы их семейного уклада.

В этот раз Катя не стала молчать. Она отложила книгу, которую держала на коленях, и посмотрела прямо на свекровь. Её взгляд был спокойным, холодным и до того ясным, что Анне Сергеевне стало неуютно.

— Павел мой руководитель, Анна Сергеевна. Мы заканчиваем крупный годовой проект. Иногда, уже после того как он меня подвёз, мы обсуждаем в машине рабочие моменты на завтра, чтобы не звонить друг другу поздно вечером. Это называется планирование.

Это было исчерпывающее, деловое объяснение. В нём не было ни оправдания, ни эмоций. Но для Анны Сергеевны логика была лишь досадной помехой на пути к заранее вынесенному вердикту.

— Планирование… — она попробовала слово на вкус и выплюнула его, как нечто горькое. — У нас в деревне это по-другому называют. Когда замужняя женщина по вечерам в машине с чужим мужиком сидит и смеётся. И не надо мне про твою работу рассказывать. Знаем мы эти работы.

— Мама, прекрати этот разговор, — голос Ивана стал твёрдым, как сталь. Он встал с дивана, намеренно возвышаясь над ней. — Ты оскорбляешь мою жену. Ты оскорбляешь меня. Павел — мой друг.

— Друг! — Анна Сергеевна всплеснула руками, и её скорбное лицо исказила гримаса негодования. Она перешла на повышенный тон, тон прокурора, обличающего преступника. — А друг знает, что он возит жену своего друга? А другие твои друзья тоже её так возят? Или только этот, на чёрной иномарке? Ты ослеп, сынок! Тебе на глаза навели, а ты и рад! Весь подъезд уже шепчется, одна я, как дура, должна молчать? Я твоя мать, я тебе плохого не пожелаю!

— Это не разговор. Это допрос, основанный на сплетнях старух, которым нечем заняться, — отчеканил Иван. Градус его голоса не повышался, но каждое слово било наотмашь. — Я запрещаю тебе говорить об этом в моём доме.

Катя поднялась. Она посмотрела на Ивана, потом на его мать, и в её глазах не было ничего, кроме безмерной, всепоглощающей усталости. Она поняла, что это бессмысленно. Объяснять, доказывать, взывать к разуму — всё это было бесполезно перед лицом слепой, иррациональной уверенности, подпитываемой скукой и злобой. Она развернулась и молча вышла из комнаты.

Анна Сергеевна победительницей проследила за ней взглядом.

— Вот видишь! И сказать-то нечего! Побежала! Потому что я правду говорю!

Иван смотрел на закрывшуюся дверь спальни, потом перевёл взгляд на мать. Его лицо окаменело. Он больше не видел перед собой мать. Он видел чужого, враждебного человека, который пришёл в его дом не с миром, а с войной, и который планомерно, день за днём, разрушал всё, что он строил. Воздух в квартире стал ядовитым. И он понял, что этот яд уже начал действовать на него самого.

Иван открыл дверь своим ключом и сразу понял — что-то не так. Квартира встретила его неестественной тишиной, не той мирной тишиной отдыха, а вакуумной, словно из неё высосали весь привычный вечерний гул — бормотание телевизора, стук посуды на кухне. Из их с Катей спальни доносился странный, прерывистый шорох, похожий на то, как сухая листва скребётся по асфальту. Он бросил сумку на пол в коридоре, не разуваясь прошёл вглубь квартиры и замер на пороге спальни.

Картина, открывшаяся ему, была похожа на бредовый сон. Его мать, Анна Сергеевна, стояла посреди комнаты, как жрица безумного культа на месте жертвоприношения. Вокруг неё на полу, на кровати, на кресле были разбросаны, раскиданы, вышвырнуты из распахнутого шкафа Катины вещи. Лёгкие летние платья, строгие офисные блузки, джинсы, бельё — всё это лежало вперемешку, образуя цветастый хаос. Анна Сергеевна держала в руке Катин шёлковый домашний халат, встряхивала его, словно пытаясь выбить из него не пыль, а некую невидимую скверну. Её лицо было багровым, искажённым гримасой торжествующей ярости. Кати нигде не было.

— Я эту гадину выведу на чистую воду! — прошипела она, не заметив сына. — Мне баба Клава всё рассказала! Каждый вечер её на иномарке привозят, прямо к подъезду! Думает, никто не видит!

В этот момент её взгляд упал на Ивана. Она не смутилась, не остановилась. Наоборот, его появление словно подлило масла в огонь.

— Вот, смотри, сынок! Смотри, чем она тебя обвела! — она с отвращением швырнула халат на пол. — По ночам с мужиками в машинах сидит, а днём праведницей прикидывается!

Терпение Ивана, которое он так тщательно культивировал последние недели, лопнуло. Оно не истончилось, не иссякло — оно взорвалось, разлетевшись на тысячи осколков.

— Мама, хватит слушать этих тупых соседок на лавочке! У моей жены нет никакого другого мужчины! Это её начальник подвозит, а не любовник!

Он рявкнул так, что в серванте в гостиной едва слышно звякнула посуда. Его голос был не просто громким, он был тяжёлым, как удар молота.

Но Анна Сергеевна уже ничего не слышала. Она вошла в раж, её реальность подчинялась только законам её собственной правоты, подкреплённой авторитетом подъездных сплетниц. Логика, доводы, крик сына — всё это было лишь фоновым шумом.

— Ты ослеп, сынок! — взвизгнула она, и её голос сорвался на фальцет. — Ты ничего не видишь! Она тебе глаза замазала!

С этим воплем она развернулась к комоду, где на верхней полке лежала аккуратная стопка свежевыглаженного Катиного белья. Она вцепилась в эту стопку обеими руками, её пальцы с скрюченными ногтями впились в тонкую ткань, намереваясь швырнуть и это на пол, втоптать в общую кучу.

И тут в Иване что-то окончательно сломалось. Вся любовь, сыновний долг, жалость — всё это испарилось, оставив после себя только холодную, белую ярость и одно-единственное желание: прекратить это. Немедленно. Он шагнул к ней, одним резким, выверенным движением перехватил её запястья. Он не ударил её, не толкнул. Он просто сжал её руки. Его пальцы, сильные, мужские, сомкнулись на её тонких костлявых запястьях, как стальные тиски.

Анна Сергеевна издала пронзительный визг, больше от неожиданности и возмущения, чем от боли. Она попыталась вырваться, но хватка Ивана была мёртвой. Он молча, не обращая внимания на её визги и попытки лягнуть его, развернул её и потащил из спальни. Он не смотрел на её искажённое лицо, он смотрел сквозь неё, на дверь в гостиную. Он выволок её в коридор и, не ослабляя хватки, втолкнул в зал. Потом вышел сам, захлопнув за собой дверь. Он повернул ключ в замке. Два оборота. Щелчок металла прозвучал в пустом коридоре оглушительно, как выстрел, ставящий точку. Тут же из-за двери раздался первый глухой удар и истошный крик. Он не шелохнулся, просто стоял и слушал, как его мать колотит кулаками в дверь, которая теперь отделяла его от неё навсегда.

Ночь прошла в густом, вязком молчании, которое было громче любых криков. Удары и вопли из запертой гостиной стихли только под утро, сменившись сперва злобным бормотанием, а затем — тяжёлой, враждебной тишиной. Иван не ложился. Он сидел на кухне, глядя в тёмное окно, и пил остывший чай. В нём не осталось ни ярости, ни обиды. Только холодная, кристаллическая пустота и твёрдое, как хирургическая сталь, решение. Это была уже не ссора. Это была операция. Болезненная, необходимая ампутация поражённой части, которая отравляла весь организм.

Около полуночи он встал и начал собирать её вещи. Он двигался по квартире тихо, почти бесшумно, с механической точностью автомата. Он открыл шкаф в коридоре, достал старую клетчатую сумку, с которой она приехала. Он складывал её платья, кофты, домашний халат — небрежно, но и без злости, просто как предметы, которые нужно упаковать. Он зашёл в ванную, сгрёб в косметичку её зубную щётку, мыло в выцветшей мыльнице, пузырёк с корвалолом. Каждое движение было выверенным и окончательным.

На кухню бесшумно вошла Катя. Она была в его футболке, бледная, с тёмными кругами под глазами. Она молча подошла к нему сзади, когда он застёгивал молнию на набитой сумке, и просто положила руку ему на плечо. Она не спрашивала, что он собирается делать. Она знала. Её прикосновение не было ни жалостью, ни поддержкой. Это был знак согласия. Знак того, что они вдвоём, а всё остальное — снаружи. Он накрыл её ладонь своей, на секунду задержал, а потом продолжил своё дело.

Утром он налил себе чашку чёрного кофе, выпил его стоя, залпом. Затем подошёл к двери гостиной и повернул ключ в замке. Звук показался ему чужим, неуместным в утренней тишине.

Анна Сергеевна сидела на диване, сжавшись, как хищник перед прыжком. За ночь она не стала мягче. Её лицо было опухшим от слёз или бессонницы, но глаза горели сухой, неутолённой злобой. Она ждала. Ждала продолжения скандала, извинений, упрёков — чего угодно, что можно было бы использовать как топливо для новой вспышки.

Иван вошёл, молча поставил перед диваном её сумку и бросил сверху её пальто. Он не сказал ни слова. Его молчание было плотнее и страшнее любого крика. Оно обезоруживало, лишало её возможности защищаться или нападать.

— Что это? — прошипела она, глядя на сумку, а потом на него.

Он не ответил. Он просто смотрел на неё холодным, отстранённым взглядом врача, смотрящего на безнадёжного пациента. Наконец, он произнёс одно-единственное слово, ровным, безэмоциональным голосом:

— Поехали.

Это слово ударило её сильнее, чем пощёчина. Она на мгновение замерла, её мозг отказывался принимать реальность происходящего. А потом её прорвало.

— Куда?! Куда ты меня повезёшь?! Ты что, выгоняешь меня?! Родную мать?!

Он не удостоил её ответом. Просто взял сумку в одну руку, её пальто в другую и пошёл к выходу. Его спокойствие сводило её с ума. Она вскочила, бросилась за ним, что-то крича ему в спину, но её слова отскакивали от его молчаливой фигуры, как горох от стены.

В машине она не унималась. Всю дорогу до вокзала она говорила, кричала, обвиняла. Она говорила о нём, о Кате, о своей загубленной жизни, о его неблагодарности. Иван молчал. Он крепко сжимал руль, глядя прямо перед собой на дорогу, и ни один мускул не дрогнул на его лице. Он словно был за звуконепроницаемым стеклом. Голос матери был для него просто шумом, частью городской какофонии за окном, не имеющей к нему никакого отношения.

На вокзале он припарковался, вытащил сумку из багажника и молча пошёл в сторону перрона. Она ковыляла за ним, задыхаясь от ярости и быстрой ходьбы. Он довёл её почти до самого вагона поезда, который отправлялся в её город через двадцать минут. Он остановился, развернулся к ней. Сунул ей в руку сложенный вдвое билет, который купил ночью онлайн. Его пальцы на мгновение коснулись её ладони — и это было последнее их прикосновение.

А потом он просто развернулся и пошёл прочь. Не быстро и не медленно. Просто пошёл, глядя перед собой, сквозь толпу, сквозь вокзальную суету.

И в этот момент она поняла, что всё кончено. Окончательно. Из её горла вырвался не крик, а вой — дикий, первобытный. Град грязных, страшных проклятий полетел ему в спину. Она желала ему сдохнуть, проклинала его жену, их будущих детей, их дом. Её слова хлестали по воздуху, заставляя оборачиваться прохожих. Но он шёл. Он не замедлил шаг, не вздрогнул, не оглянулся. Он просто шёл к выходу с вокзала, оставляя за спиной её крики, её ненависть, её саму. Он ампутировал её из своей жизни. Операция была завершена…

Оцените статью
— Мама, хватит слушать этих тупых соседок на лавочке! У моей жены нет никакого другого мужчины! Это её начальник подвозит, а не любовник
Горькая месть