— Нет! Я не буду больше ездить к твоей тёте, чтобы помогать ей по дому, Дима! Мне надоело ездить в соседний город и выслушивать, какая я пло

— Да, тёть… Да, конечно… Мы постараемся. Обязательно, — голос Димы, льющийся из коридора, был вязким и угодливым, как растопленный мармелад. — Всё, давай, целую.

Щелчок положенной на рычаг трубки прозвучал в вечерней тишине квартиры неестественно громко. Катя, стоявшая у кухонного стола, не обернулась. Она продолжала методично, с какой-то отстранённой точностью, резать ярко-красный болгарский перец. Нож с глухим, ровным стуком опускался на разделочную доску: тук… тук… тук… Этот звук был единственным, что нарушало мертвенное затишье после окончания разговора. Она знала этот тон. Она изучила все его оттенки за три года их брака. Это был тон виноватого мальчика, который сейчас придёт просить о чём-то, заранее зная, что его просьба — это маленький, хорошо замаскированный шантаж.

Он вошёл на кухню, шаркая домашними тапками по линолеуму. Остановился в паре шагов за её спиной. Катя чувствовала его присутствие каждой клеткой кожи, как чувствуют приближение грозы. Воздух сгустился, стал тяжёлым, наэлектризованным. Она продолжала резать перец, превращая его сочную плоть в аккуратные, одинаковые кубики. Ей казалось, что если она остановится, то мир рухнет.

— Катюш… — начал он, и от этого ласкового суффикса у неё свело скулы. Он всегда использовал его, когда собирался взвалить на неё очередную ношу. — Тётя звонила. Просит на этих выходных приехать, помочь с окнами. Весна же, помыть надо, а у неё спину ломит, сама не справится.

Нож замер, впившись в доску. Тишина, наступившая после его слов, была оглушительной. В ней, как в стоячей воде, отражались две предыдущие субботы, убитые на поездку в пыльный, пропахший валокордином и злобой соседний город. Отражались едкие замечания тёти о том, что окна надо мыть не «этой вашей химией», а газетой с уксусом, и что у Кати руки растут не из того места. Отражалось унизительное чувство, когда Дима, слыша всё это, лишь виновато улыбался и поддакивал, боясь перечить женщине, которая его воспитала.

Катя медленно повернулась. Её лицо было спокойным, почти безмятежным, и это было страшнее любой гримасы гнева. Она смотрела прямо на него, не моргая. Дима не выдержал её взгляда, забегал глазами по глянцевым фасадам кухонного гарнитура, по магнитикам на холодильнике.

— Ну что ты молчишь? — залепетал он, чувствуя, как его тщательно выстроенная позиция начинает крошиться под этим ледяным молчанием. — Ей же помочь некому. Совсем одна… Мы же единственные, кто у неё есть.

И в этот момент что-то внутри неё, какая-то туго натянутая струна, с оглушительным звоном лопнула.

— Нет, — отрезала она. Слово было коротким, твёрдым и острым, как осколок стекла.

Он опешил. Он был готов к уговорам, к спору, к вздохам, но не к этому монолитному, непробиваемому отказу.

— Что значит «нет»? Кать, ты чего?..

И тогда плотину прорвало. Весь яд, вся усталость и унижение, копившиеся месяцами, хлынули наружу обжигающим потоком. Она сделала шаг к нему, и он инстинктивно отступил.

— Нет! Я не буду больше ездить к твоей тёте, чтобы помогать ей по дому, Дима! Мне надоело ездить в соседний город и выслушивать, какая я плохая постоянно!

Она не кричала, она говорила с нажимом, впечатывая каждое слово ему в сознание.

— Мне надоело быть прислугой для женщины, которая меня ненавидит и даже не пытается этого скрыть! И ещё одно, Дима. Раз ей некому помочь, может, пора задуматься, почему? Может, потому что она своей желчью и злобой всех сожрала? Езжай один. И можешь там оставаться.

Лицо Димы медленно приобретало цвет недозрелой сливы — пятнами, от шеи к вискам. Он смотрел на Катю так, словно она внезапно заговорила на неизвестном ему, гортанном языке. Его мир, в котором помощь тёте была аксиомой, не требующей доказательств, только что столкнулся с чем-то чужеродным и враждебным. Он всегда воспринимал их поездки как некую повинность, да, но повинность благородную, почти священную. А она взяла и осквернила её, назвав прислуживанием.

— Ты… ты что такое говоришь? — выдохнул он, и в его голосе смешались растерянность и подступающее возмущение. — Какое «прислуживание»? Какое «ненавидит»? Это женщина, которая меня на ноги поставила, когда родная мать хвостом вильнула и исчезла! Она свою жизнь на меня положила, замуж не вышла, чтобы чужой мужик в доме племянника не обижал! Она работала на двух работах, чтобы у меня были не обноски, а нормальная одежда, чтобы я в лагерь летом ездил! А ты… ты отказываешься ей окна помыть?

Он говорил с жаром, с праведным негодованием человека, защищающего святыню. Он выстраивал перед Катей образ великомученицы, положившей себя на алтарь его благополучия. В его картине мира тётя была монолитной фигурой из гранита и самопожертвования, и любая критика в её адрес была кощунством. Он ожидал, что этот монолог, проверенный годами и отточенный в его собственном сознании, заставит Катю устыдиться, почувствовать себя мелочной и неблагодарной эгоисткой.

Но Катя не опустила глаза. Она выслушала его тираду с тем же холодным, анализирующим спокойствием. Она больше не была на кухне. Мысленно она уже перенеслась в тот самый пропахший нафталином и ядом дом.

— Твоя мать тебя бросила. Это трагедия. Твоя тётя тебя воспитала. За это ей, безусловно, можно быть благодарным, — её голос был ровным и лишённым эмоций, будто она зачитывала факты из чужой биографии. — Но твоя благодарность, Дима, почему-то должна оплачиваться моим унижением. Ты видишь её жертву. А я вижу её счета, которые она мне раз за разом выставляет.

Она усмехнулась, но в этой усмешке не было веселья.

— Ты помнишь, как мы в прошлом месяце ездили ей забор чинить? Ты возился со штакетником, а я носила тебе воду и инструменты. Я накануне сделала новую стрижку. Помнишь, что она мне сказала, когда ты отошёл покурить? Она подошла, оглядела меня с головы до ног и процедила: «Раньше так только мальчиков вшивых стригли. Омерзительно». И улыбнулась своей сахарной улыбкой. А ты вернулся, и она тут же: «Катенька у нас красавица, любую причёску себе может позволить». Ты даже не заметил, как у меня изменилось лицо. Ты просто не хотел замечать.

Дима нахмурился, пытаясь отогнать неприятное воспоминание. Он действительно что-то такое помнил, но списал это на старческое брюзжание.

— Она старый человек, у неё свои представления о красоте…

— Старый человек? — Катя вскинула бровь. — А на Пасху, когда я привезла кулич из лучшей кондитерской города, потому что у меня не было времени печь самой? Она взяла кусок, понюхала его, как что-то испорченное, и отодвинула тарелку со словами: «Химия одна. Настоящая хозяйка руки не поленится испачкать, для семьи испечь». А потом полвечера рассказывала тебе, как она, бывало, по ночам пекла пироги для тебя одного. Это тоже «свои представления»? Или это был способ показать мне, что я никчёмная хозяйка, не ровня ей?

Она сделала паузу, давая словам впитаться в него.

— Апогеем всего был её последний подарок мне на день рождения. Помнишь ту блузку? Ядовито-зелёная, из скрипучего полиэстера, на два размера больше. Ты ещё сказал, что цвет интересный. А знаешь, что она сказала, когда вручала её мне наедине, пока ты в машине копался? «Носи, Катенька. Тебе с твоей фигурой всё равно что носить, а эта хоть дефекты прикроет». Она не старый, безобидный человек, Дима. Она искусный, жестокий манипулятор, который получает удовольствие, принижая других. Она не нуждается в помощи. Она нуждается в жертве. И ты каждый раз с радостью приводишь ей меня на заклание.

Приведённые Катей примеры повисли в воздухе кухни, как три неопровержимые улики. Они были мелкими, бытовыми, почти незначительными поодиночке, но вместе складывались в удушающую картину методичного, садистского издевательства. Дима молчал. Он больше не мог защищать образ святой мученицы. Катя не лгала — он сам был свидетелем этих сцен, просто его мозг, натренированный годами чувства вины, научился их игнорировать, размывать, списывать на «трудный характер» и «старость». Он смотрел на нож в её руке, на кучку идеально ровных красных кубиков на доске, и ему вдруг стало не по себе. В её спокойствии и точности было что-то пугающее.

Праведный гнев, который кипел в нём минуту назад, схлынул, оставив после себя вязкий, неприятный осадок. Защита провалилась. Тогда мозг, инстинктивно ища спасения, выбрал единственную оставшуюся тактику — нападение. Если нельзя обелить тётю, нужно очернить обвинителя.

— Так вот оно что, — медленно произнёс он, и его голос обрёл новую, холодную и жёсткую интонацию. Заискивающий племянник исчез, на его месте появился оскорблённый муж. — Дело не в тёте. Дело в тебе. Тебе просто не хватает великодушия. Чёрствости в тебе много, а вот великодушия — ни грамма.

Он сделал шаг вперёд, возвращая себе потерянное пространство. Теперь уже он наступал.

— Ты не понимаешь, что такое настоящий долг. Ты выросла в полной семье, с мамой и папой, в тепличных условиях. Тебе не приходилось выживать. А она меня вытащила. Из грязи вытащила! И теперь, когда ей нужна самая малость — просто человеческое участие, — ты начинаешь считать обиды? Записывать в блокнотик каждое её неловкое слово? Это мелко, Катя. Это так мелко и эгоистично. Ты просто не хочешь жертвовать своим комфортом, своим драгоценным выходным, ради человека, которому я обязан всем.

Он говорил уверенно, вкладывая в слова всю силу своей обиды. Он превращал её аргументы в пыль, её унижение — в каприз, а свою неспособность защитить жену — в её же душевную скупость. Это был сильный ход, и он это знал. Он видел, как дрогнули её до этого непроницаемые губы. Он ждал, что она сейчас взорвётся, начнёт оправдываться, и тогда он снова окажется в сильной позиции.

Но Катя не взорвалась. Она, наоборот, стала ещё спокойнее. Она положила нож на стол, вытерла руки о полотенце и посмотрела на него так, как врач смотрит на пациента, которому нужно сообщить неприятный диагноз.

— Ты ошибаешься. Я всё прекрасно понимаю, — произнесла она тихо. — Я понимаю, что тебе проще назвать меня чёрствой и эгоистичной, чем признать одну простую вещь: ты её боишься. Ты до смерти боишься её недовольства, её упрёков, её манипуляций. Ты боишься почувствовать себя виноватым, неблагодарным сыном. И поэтому ты готов подставить под её удар кого угодно, лишь бы самому остаться хорошим мальчиком в её глазах.

Каждое её слово было точным уколом в самое уязвимое место.

— Это не мой долг, Дима. Это твой. Твоя благодарность. Твоя ноша. А ты не хочешь нести её сам. Ты приводишь меня в её дом и используешь как живой щит. Пока она отвлекается на меня, пока она пьёт мою кровь, упиваясь своим превосходством, она не трогает тебя. Ты получаешь несколько часов передышки. Ты можешь спокойно чинить этот чёртов забор или красить рамы, чувствуя себя прекрасным, заботливым племянником, пока твою жену рядом методично втаптывают в грязь. Это не помощь, Дима. Это предательство. Ты просто покупаешь собственное спокойствие ценой моего самоуважения.

Слово «предательство» ударило Диму под дых, выбив из лёгких весь воздух. Он пошатнулся, словно от физического толчка. Всё, что он говорил до этого, вся его защита, все обвинения — всё это было частью привычного ритуала, словесного танца, который они исполняли уже не в первый раз. Но Катя изменила правила. Она вышла из круга и нанесла удар оттуда, откуда он не ждал. Она не просто отказалась ехать — она вскрыла его душу тупым консервным ножом и вывалила на кухонный стол всё его малодушие, весь его застарелый, липкий страх.

Он смотрел на неё, и впервые за долгое время по-настоящему видел. Он видел не просто уставшую жену, а женщину, которую он сам, своими руками, раз за разом подводил к краю пропасти и оставлял одну. Пустота, разверзшаяся в его груди, была страшнее любого крика. Аргументы кончились. Оправдания рассыпались в прах. Осталась только голая, уродливая правда, которую она ему предъявила.

Катя, видя его растерянность, не испытала ни капли триумфа. Её лицо оставалось бесстрастным, как у хирурга, закончившего сложную операцию. Она молча обошла его, прошла в гостиную и взяла с журнального столика свой телефон. Дима остался стоять на кухне, посреди запахов перца, своего стыда и обломков их семейной жизни. Он слышал, как она села на диван. Тишина длилась недолго, всего несколько секунд, но в ней уместилась целая вечность.

Затем тишину нарушил сухой, деловитый звук прикосновений пальцев к экрану смартфона. Тап-тап-тап. Пауза. Снова размеренное постукивание. Дима не выдержал и, как на ватных ногах, пошёл в комнату. Катя сидела прямо, не откидываясь на спинку дивана, и смотрела в светящийся прямоугольник. Её лицо, освещённое холодным светом экрана, казалось чужим, отстранённым.

— Так… — произнесла она вслух, ни к кому конкретно не обращаясь, будто озвучивая свои мысли. — «Клининговая компания, город Верхнекамск». Отлично. «Чистый дом». Посмотрим отзывы… неплохо.

Дима замер в дверном проёме, не понимая, что происходит. Это было похоже на сюрреалистичный сон.

— Услуги… Генеральная уборка квартиры до пятидесяти квадратных метров. Мытьё окон, сезонное. То, что нужно. — Она снова сделала несколько касаний. — Заказать. Суббота, двадцать второе число. Время… пусть будет с десяти утра, чтобы она успела проснуться и выпить свой цикорий. Адрес… улица Ленина, дом семь, квартира сорок три. Контактное лицо… Дмитрий.

Она подняла на него глаза, и в её взгляде не было ничего, кроме деловой сосредоточенности.

— Твой номер телефона продиктуешь, или я его в контактах найду?

Он не ответил. Он не мог. Он просто смотрел, как рушится его мир, под аккомпанемент кликов по экрану.

— А, вот он. Ввожу… Оплатить онлайн. — Её палец снова забегал по экрану, вводя данные её собственной банковской карты. — Готово. Подтверждение заказа придёт тебе в СМС в течение пяти минут.

Она отложила телефон на диван, экраном вниз. И только тогда, когда холодный свет погас, она снова стала похожа на его жену. Но говорила она уже как абсолютно посторонний человек.

— Проблема решена, Дима. Тёте помоют окна. И полы. И даже пыль с её фарфоровых слоников вытрут. Профессионалы, с гипоаллергенной химией, а не «вульгарная девка с руками не из того места».

Она встала и подошла к нему вплотную. В её голосе не было ни злости, ни обиды — только ледяная, окончательная констатация факта.

— Вот. Это стоимость твоего душевного спокойствия на эти выходные. С моей карты. Я оплатила счёт за твой долг, за твою благодарность и за твой страх. Теперь тебе не придётся предавать меня, чтобы доказать свою любовь к ней. Можешь спокойно ехать в субботу в Верхнекамск. Можешь сидеть рядом с ней, пить чай и слушать, какие криворукие специалисты приехали. Тебе больше не нужен живой щит. Я выхожу из этой игры.

Он стоял, раздавленный и уничтоженный. Он смотрел на женщину, которая только что не просто разорвала их отношения — она их обесценила, перевела в денежный эквивалент и оплатила, как досадную бытовую услугу. В этой холодной, деловой жестокости было нечто гораздо более страшное и окончательное, чем в любом скандале. Это был конец. И в наступившей тишине он впервые отчётливо понял, что остался совсем один. Между ним и его всепоглощающей тётей больше никого не было…

Оцените статью
— Нет! Я не буду больше ездить к твоей тёте, чтобы помогать ей по дому, Дима! Мне надоело ездить в соседний город и выслушивать, какая я пло
— Твоя квартира записана только на тебя? Это неправильно, — муж полез в мои документы