— Я у твоих родителей всё лето на даче спину гнула, пока ты в городе «отдыхал»! А они мне что? Ведро гнилой картошки?! Да подавитесь вы свое

— Света, принимай дары природы! Прямо с грядки, от мамы с папой!

Голос Павла, нарочито бодрый и звенящий, ворвался в тишину квартиры. Оцинкованное ведро с лязгом опустилось на ламинат в прихожей, оставив на чистом полу грязный, влажный круг. Сам Павел сиял так, будто не ведро картошки притащил, а как минимум мамонта с охоты. Он стянул лёгкую куртку, под которой оказалась белоснежная футболка, и смахнул с лица несуществующую пылинку. Отдохнувший, довольный, пахнущий городским парфюмом, а не землёй.

Света вышла из комнаты, на ходу вытирая мокрые руки о домашние штаны. Она только что закончила мыть посуду после ужина, который ела в одиночестве. Она посмотрела на мужа, потом на ведро. Внутри что-то сжалось в тугой, холодный комок. Это был он. Венец её летних страданий. Финальный аккорд трёх месяцев каторги, которую Павел ласково называл «помощью родителям».

Каждые выходные, с самого начала июня. Каждую пятницу вечером он находил причину: то у него «важный проект горит», то «с мужиками договорился встретиться, нельзя подвести», то просто «голова болит, не доеду». А она ехала. Садилась в душную электричку, а потом ещё полчаса тряслась в набитом автобусе до их садоводства. И там её уже ждала свекровь, Нина Петровна, со своим списком дел, который, казалось, никогда не заканчивался.

Прополка. Бесконечные ряды сорняков под палящим солнцем, от которого гудела голова и темнело в глазах. Спина, которая к вечеру воскресенья превращалась в одну сплошную, ноющую боль. Полив из тяжёлых леек, от которых на ладонях вздувались мозоли. Окучивание картошки, когда комья сухой земли забивались под ногти, и этот запах, запах пыльной ботвы и собственного пота, преследовал её потом до самой среды. И над всем этим — пристальный, оценивающий взгляд Нины Петровны, которая никогда не хвалила, но всегда находила, к чему придраться. «Неглубоко тяпаешь, Светлана, все корни оставляешь». «Воду под самый корень лей, чего брызжешь зря».

— Ну что, видишь? Целое ведро! — Павел с гордостью ткнул ногой в бок ведра. — Мама сказала, это отборная. Специально для нас отложила. Теперь всю зиму со своей картошечкой будем. Экономия какая!

Света медленно подошла ближе. Запах от ведра ударил в нос — влажный, тяжёлый дух погреба и начинающейся гнили. Она заглянула внутрь. Сверху, как на витрине, лежало с десяток крупных, ровных, почти чистых картофелин. Красивые. Правильные. Именно такие, какими она их себе и представляла, когда, стиснув зубы, полола очередную грядку. Под этим первым, парадным слоем…

Она молча запустила руку в ведро, ощутив неприятную влажную прохладу. Пальцы нащупали что-то мелкое, сморщенное. Она разгребла верхний слой. То, что она увидела под ним, было не просто неуважением. Это была пощёчина. Сплошная мелкая, позеленевшая, местами уже проросшая и подгнившая дрянь. Та самая картошка, которую свекровь при ней же с презрением отбрасывала в отдельную кучу «на выброс или скотине отдать». Корм. Помои.

Она вытащила одну из этих картофелин. Маленький, зелёный уродец с мягким, склизким пятном на боку. Холодная гнильца испачкала пальцы. Она подняла глаза на сияющего мужа. Он всё ещё улыбался, ожидая благодарности. Он не видел, или не хотел видеть, что именно она держит в руке. Для него это была просто «картошка от мамы». А для неё — цена её унижений. Цена её согнутой спины. Цена её испорченного лета. И цена эта оказалась ничтожной.

— Что это, Паш? — голос Светы был тихим, почти беззвучным, но в этой тишине таилось что-то зловещее. Она всё так же держала в руке маленькую гниющую картофелину, выставив её перед собой, словно улику на суде.

Павел, который уже направился в комнату, обернулся. На его лице было написано искреннее недоумение. Он не понимал, в чём дело. Он совершил подвиг, принёс добычу, а вместо радости и благодарности — этот странный, ледяной тон.

— Картошка. Ты чего? Мама передала, я же сказал.

— Нет, — так же ровно произнесла она. — Картошка — вот она. Сверху. Десять штук. Чтобы вид был. А это, — она слегка качнула рукой, — это что?

Он подошёл ближе, с неохотой заглянул в ведро, потом на её руку. Его лицо изобразило лёгкое досадливое недоумение, как у человека, которому указывают на мелкий, несущественный дефект.

— Ну, может, пара штук мелких попалось, когда насыпали. Не перебирать же каждую. Мама от чистого сердца собирала. Дарёному коню, Свет, в зубы не смотрят.

Эти слова, произнесённые легкомысленным, поучающим тоном, стали искрой. Холодный комок внутри Светы вспыхнул тусклым, яростным пламенем. Она медленно, с отвращением, разжала пальцы. Гнилая картофелина с влажным шлепком упала на чистый ламинат, оставив грязное пятно.

— Дарёному коню? — она усмехнулась, но смешок вышел коротким и злым, как собачий лай. — Ты знаешь, сколько стоит этот «дарёный конь»? Я тебе сейчас расскажу. Он стоит тринадцать выходных. Все выходные этого лета, Паша. Он стоит сожжённых на солнце плеч, на которые я потом не могла даже лямку от лифчика положить. Он стоит мозолей, которые вскрывались прямо на ручке тяпки, и я заматывала их грязным платком, чтобы доделать ряд. Он стоит спины, которая не разгибалась по понедельникам.

Она сделала шаг к нему, и её голос начал набирать силу, наполняясь металлом. Павел инстинктивно отступил.

— Я помню каждую грядку, понимаешь? Каждую! Как я выдирала этот пырей с корнями, которые впивались в сухую землю, как когти. Как таскала лейки с водой от самого колодца, потому что ваш насос сломался ещё в мае, а твоему отцу «некогда». Как дышала этой вашей отравой от колорадского жука, потому что Нина Петровна решила, что опрыскивать — женское дело, не такое уж и тяжёлое.

Она говорила, а перед её глазами проносились кадры этого лета. Вот она, согнувшись в три погибели, стоит в борозде. Солнце печёт в затылок так, что плывёт перед глазами. Рядом свекровь в чистой панамке даёт ценные указания из тени яблони. А где в это время был Павел?

— А ты чем занимался, Паша? Ты в пятницу рассказывал мне про горящий проект, а в субботу выкладывал фотки с шашлыков у Серёги. Ты жаловался на мигрень и весь день провалялся с ноутбуком на диване. Ты «помогал другу с переездом», а на самом деле вы пили пиво в его новой квартире. Ты думаешь, я не знаю? Я всё знаю. Я приезжала в воскресенье вечером, чёрная от земли и усталости, чтобы приготовить тебе ужин и собрать одежду на неделю, пока ты рассказывал мне, как сильно устал в городе. Устал от отдыха!

— Прекрати, — процедил он, его лицо начало наливаться краской. — Ты всё преувеличиваешь. Вечно ты всем недовольна! Тебя попросили помочь, а ты теперь счёты выставляешь! Мои родители немолодые люди!

— Помочь?! — она взорвалась. — Помогать — это когда делают вместе! А когда один пашет, а другой на его горбу в рай въезжает, это называется по-другому! И не надо прикрываться их возрастом! Твой отец всё лето строил новую беседку! У него на это силы были! А у твоей мамы прекрасно хватало сил по три часа обсуждать со мной соседку, пока я грядки полю! Они не немощные, Павел, они хитрые! И они вырастили такого же сына. Который привёз мне ведро помоев в качестве оплаты за мой труд и теперь пытается убедить меня, что это щедрый подарок

— Ты что, ценник на свою помощь повесила? — в голосе Павла зазвучали стальные нотки. Он выпрямился, сбрасывая с себя роль миротворца. Теперь он был оскорблён. Его великодушие, его родительскую щедрость втоптали в грязь. — Я думал, ты от души помогаешь, как член семьи, а ты, оказывается, считала рабочие часы! Может, тебе счёт выставить? За проживание, за еду? Хватит ныть! Мои родители не обязаны тебя кормить!

«Кормить».

Это слово ударило Свету под дых, выбив остатки воздуха и самообладания. Не «отблагодарить». Не «поделиться урожаем». А «кормить». Как бездомную собаку, которой кидают объедки со стола. Вся та тупая, ноющая боль в спине, весь зуд от укусов мошки, всё унижение от придирок свекрови, весь пот, что ручьями стекал по лицу и щипал глаза, — всё это в одно мгновение сконцентрировалось в этом одном-единственном слове. И туман ярости, застилавший ей глаза, вдруг рассеялся, сменившись ледяной, ослепительной ясностью. Она увидела всё: и его, и его родителей, и себя в этой картине. И картина эта была ей отвратительна.

Она посмотрела на него так, будто видела впервые. Не на мужа, не на любимого когда-то человека, а на чужого, самодовольного мужчину, стоящего посреди её квартиры в своих дорогих ботинках и белой футболке. И в ней не осталось ничего, кроме выжженной, холодной пустоты и одного-единственного, ясного как день, желания.

— Я у твоих родителей всё лето на даче спину гнула, пока ты в городе «отдыхал»! А они мне что? Ведро гнилой картошки?! Да подавитесь вы своей картошкой!

Её крик был не визгливым, а низким, гортанным, вырвавшимся из самой глубины души. Он заполнил собой не только прихожую, но, казалось, и всю квартиру, ударившись о стены и потолок. В то же мгновение, не давая ему опомниться, она наклонилась. Её пальцы впились в холодную металлическую ручку оцинкованного ведра. Она рывком подняла его. Оно оказалось тяжелее, чем она думала, полным мокрой земли, гнили и унижения.

Павел отшатнулся, его глаза расширились от непонимания и зарождающегося страха. Он открыл рот, чтобы что-то сказать, но не успел.

Света сделала широкий, размашистый шаг вперёд и с силой опрокинула ведро.

Раздался глухой, влажный грохот. Омерзительная россыпь мелких, зелёных, сморщенных клубней, перемешанных с комьями чёрной земли и гнилой ботвой, хлынула на светлый ламинат. Всё это полетело прямо на безупречно чистые ботинки Павла, облепляя их, забрызгивая грязью его джинсы. По прихожей мгновенно разнёсся концентрированный, тошнотворный запах гнили и сырого погреба.

Он замер, окаменев от шока. Смотрел вниз, на свои ноги, утопающие в этой отвратительной массе, и не мог произнести ни слова. Это было немыслимо. Это выходило за рамки любого скандала, который он мог себе представить. Это было осквернение. Его личное, маленькое святилище — его дорогая обувь, его чистая квартира — всё было демонстративно изгажено.

Света тяжело дышала, выпустив из рук пустое, звенящее ведро. Оно с грохотом покатилось по полу. Она стояла над этим рукотворным хаосом, над кучей помоев, которые ещё минуту назад назывались «гостинцем от родителей», и смотрела на оцепеневшего мужа. В её глазах не было ни триумфа, ни сожаления. Только холодное, окончательное решение. Она вынесла свой приговор.

— Передай своим родителям, — произнесла она ровным, безжизненным голосом, в котором не осталось и тени былого крика, — что их рабыня уволилась.

Ступор Павла длился ровно три удара сердца. Три секунды, за которые его мозг пытался обработать немыслимую картину: его итальянские кожаные ботинки, купленные всего месяц назад, были погребены под слоем грязной, вонючей жижи. Его прихожая, его крепость, превратилась в огородный отвал. Первым из оцепенения его вывел не гнев, а шок от материального ущерба.

— Ты… ты что наделала?! — его голос сорвался на визг, потеряв всю свою вальяжную бархатистость. — Ламинат! Ты же его испортишь! Ботинки! Ты в своем уме вообще?!

Он смотрел на неё, ожидая раскаяния, слёз, чего угодно, что вписывалось бы в его картину мира. Но Света не смотрела на него. Её взгляд был направлен куда-то сквозь него, в пустоту. Она словно не слышала его воплей. Для неё он перестал существовать как собеседник, превратившись в шумный предмет мебели, который мешает пройти. Она спокойно, с какой-то отстранённой грацией, обошла грязную лужу, стараясь не задеть её краем тапка, и молча направилась в спальню.

Это её спокойствие взбесило его куда больше, чем сам поступок. Он бросился за ней, его ноги разъезжались на склизких картофелинах. Грязь с ботинок размазывалась по чистому полу коридора, оставляя уродливые следы.

— Ты куда пошла?! Я с тобой разговариваю! Ты будешь это убирать! Слышишь меня?! Сейчас же взяла тряпку и всё вытерла! Немедленно!

Он схватил её за плечо у входа в спальню. Её тело под его пальцами было твёрдым и неживым, как у манекена. Она медленно повернула голову. И в её глазах он не увидел ничего. Ни злости, ни обиды, ни страха. Там была абсолютная, звенящая пустота. Она посмотрела на его руку на своём плече с таким холодным, брезгливым недоумением, что он инстинктивно отдёрнул пальцы, будто обжёгся о лёд.

Не сказав ни слова, она вошла в спальню. Он остался стоять в дверях, не решаясь переступить порог и наблюдая за её действиями. Она не стала метаться по комнате, не начала швырять вещи. Она подошла к их общей кровати — той самой, которую они вместе выбирали два года назад, — и спокойно взяла его подушку. Ту, что справа. Потом она без всякого усилия стянула с кровати тяжёлое стёганое одеяло. Его одеяло.

С этим ворохом в руках она развернулась и пошла обратно, прямо на него. Ему пришлось попятиться в коридор, чтобы не столкнуться с ней. Она прошла мимо него, источая ауру такого ледяного спокойствия, что у него по спине пробежал холодок. Она вернулась в прихожую, к эпицентру разрушений.

Он, как заворожённый, пошёл за ней.

Она остановилась рядом с грязной кучей. Сделала короткий замах и бросила его подушку на пол. Та с глухим, мягким стуком приземлилась в сантиметре от картофельной жижи. Затем она расправила одеяло и, как накрывают что-то ненужное, набросила его сверху, на подушку. Получилось импровизированное, убогое ложе прямо посреди грязи. Его ложе.

Павел смотрел на это, и до него медленно, со скрипом, начала доходить вся чудовищность происходящего. Это была не истерика. Это была казнь.

Света выпрямилась, отряхнула руки, словно от невидимой пыли, и наконец посмотрела ему прямо в глаза. Голос её был ровным и тихим, но каждое слово вбивалось в его сознание, как гвоздь.

— И ты вместе с ними жить теперь будешь. — Она сделала паузу, давая фразе впитаться. Затем обвела взглядом кучу гнили на полу и его новое спальное место. — Ешьте сами эти помои.

После этих слов она развернулась. Не хлопнув дверью, не издав ни единого всхлипа. Она просто пошла на кухню. Павел стоял как истукан, оглушённый. Он слышал, как на кухне с резким скрипом повернулась ручка крана. И звук льющейся воды, ровный и монотонный, стал единственным звуком в мёртвой тишине квартиры. Она смывала грязь со своих рук. А он остался стоять посреди прихожей, рядом со своим одеялом, брошенным в грязь, и ведром гнилой картошки. Один. В самом центре своего личного, им же созданного ада…

Оцените статью
— Я у твоих родителей всё лето на даче спину гнула, пока ты в городе «отдыхал»! А они мне что? Ведро гнилой картошки?! Да подавитесь вы свое
Выйдя замуж по любви великая княгиня стала вести себя неприлично