«Тело начало мстить всерьёз»: Как Елизавета Петровна превратилась в страшилище

В 1756 году по Зимнему дворцу прошёл негласный приказ: завесить зеркала в личных покоях императрицы. Тёмным бархатом, плотно, без единой щели. Камеристки выполняли молча, не решаясь переглянуться. Ещё пятнадцать лет назад эта женщина могла простоять перед зеркалом три часа, примеряя одно ожерелье за другим, поворачиваясь то так, то этак, ловя свет свечей на скулах. Теперь она отворачивалась от собственного отражения, как от предателя.

А ведь когда-то именно это лицо называли совершенным. Именно об этих глазах, этой коже, этом стане иностранные послы писали донесения своим монархам, забывая про дипломатию. Что произошло между «совершенным» и «завесить»? Между восхищением и ужасом?

Эта история не про старость. Она про цену, которую платят за неограниченный аппетит к жизни.

Елизавета появилась на свет 29 декабря 1709 года в подмосковном Коломенском. В тот самый день Пётр I въезжал в Москву после Полтавской победы. Пушки грохотали, колокола звонили, толпа надрывалась от здравиц. А в дворцовых покоях будущая императрица Екатерина, мокрая от пота и усталости, рожала.

Когда Петру сообщили о дочери, он, говорят, бросил: «Отложим празднество моё и поспешим поздравить с рождением мать». Красивая фраза. Возможно, придуманная позже, для летописи. Но Пётр действительно любил эту девочку. По-своему, по-медвежьи: подбрасывал на руках так, что няньки хватались за сердце, таскал за собой на верфи, учил не бояться ни воды, ни грома. Запах столярного клея, пороха и корабельной смолы, тянувшийся за отцом повсюду, стал для маленькой Лизоньки запахом детства.

Образованием дочери Пётр занимался мало. Немного французского, потому что Франция казалась подходящей партией для будущего брака. Немного танцев, потому что принцессе полагалось грациозно двигаться. Немного Закона Божьего, потому что без этого никуда. Всё остальное компенсировала природа.

К пятнадцати годам Елизавета превратилась в девушку, от которой у мужчин перехватывало дух.

Чтобы понять масштаб впечатления, нужно вспомнить, чем была красота принцессы в XVIII столетии. Не просто приятная внешность. Красота считалась политическим капиталом: залогом выгодного брака, гарантией международных союзов, знаком божественного благоволения. Некрасивая принцесса, какой бы умной она ни была, стоила на династическом рынке вполовину меньше. Елизавета стоила дорого. Очень дорого.

Испанский посол герцог де Лириа, человек, повидавший красавиц при дворах Мадрида, Вены и Парижа, описывал её без тени дипломатической сдержанности: «Принцесса Елизавета такая красавица, каких я никогда не видывал. Цвет лица её удивителен, глаза пламенные, рот совершенный, шея белейшая, и удивительный стан». Когда я читаю это описание, меня поражает не восхищение (оно ожидаемо), а растерянность. Он писал о ней так, будто сам не верил тому, что видел.

Высокая, гибкая, с рыжеватыми волосами, которые она, отличаясь от большинства придворных дам, не прятала под слоем пудры. Менуэт Елизавета танцевала лучше всех при дворе: каждый жест точный и мягкий, как у кошки, прыгающей на подоконник и не задевающей цветочного горшка. Мужчины теряли дар речи. Женщины теряли самообладание.

Но красота не конвертировалась в политическую валюту так легко, как хотелось бы отцу. Пётр мечтал выдать дочь за юного Людовика XV. Французы отказали: дочь бывшей ливонской пленницы, пусть и ставшей российской императрицей, казалась им недостаточно родовитой. Другие европейские дворы тоже вежливо уклонялись. Один жених скончался, другого забраковали по политическим расчётам, третий оказался слишком мелкой фигурой для русских амбиций.

Годы шли. Самая красивая принцесса Европы оставалась незамужней.

А потом умер отец. Через два года скончалась мать. И жизнь Елизаветы превратилась в долгое ожидание в тесной прихожей чужого дома, куда не пускают дальше порога.

При Анне Иоанновне, дальней родственнице, захватившей трон, Елизавета жила тихо. Подозрительно тихо. Двор Анны кишел немцами: Бирон, Остерман, Миних. Русская кровь дочери Петра Великого казалась им угрозой. За Елизаветой следили, денег на приличную жизнь не давали, а при случае недвусмысленно напоминали, кто здесь хозяйка.

Она занимала у французских купцов, покупала ткани в долг, носила перелицованные платья, от которых пахло старыми духами и чужим потом. По вечерам, когда слуги гасили лишние свечи ради экономии, Елизавета сидела в полутёмной комнате. Тени от единственной свечи плясали на стенах, тишина стояла такая, что было слышно, как потрескивает фитиль. Иногда ей казалось, что жизнь её, как этот фитиль, догорает в полумраке, не нужная никому.

Но даже в бедности она оставалась ослепительной. Современники изумлялись: ни нужда, ни тревога, ни десять лет неопределённости не оставили следа на этом лице. Кожа по-прежнему фарфоровая. Глаза горят. Стан не потерял ни грамма гибкости.

Елизавете исполнился тридцать один год. Она была самой красивой женщиной в России. И самой голодной: не в буквальном смысле (хлеб на столе был), а голодной до жизни, до блеска, до настоящего воздуха, которого ей не давали двенадцать лет.

Ночь на 25 ноября 1741 года пахла морозом, конским потом и факельным дымом.

Елизавета надела кирасу поверх платья, подхватила юбки и вышла к гвардейцам Преображенского полка. Триста солдат ждали на плацу, переминаясь с ноги на ногу. Их дыхание поднималось белыми облачками, снег скрипел под сапогами.

Она сказала коротко: «Ребята, вы знаете, чья я дочь. Ступайте за мной». Без пышных речей. Без обещаний золотых гор. Просто дочь Петра, в кирасе, с горящими глазами, на морозе. И они пошли.

Переворот прошёл без крови. Малолетнего императора Ивана VI вынесли из колыбели спящим. Регентшу Анну Леопольдовну разбудили и увели под конвоем. Елизавета, по свидетельствам, сама взяла ребёнка на руки, прежде чем передать офицерам. Может быть, пожалела. А может, хотела кожей ощутить вес того, что отнимала.

К рассвету Петербург проснулся с новой государыней.

Вот здесь и начинается то самое превращение. Не мгновенное. Не было утра, когда красавица Елизавета вдруг исчезла. Произошло другое: женщина, которая двенадцать лет голодала, получила доступ к бесконечному столу. К роскоши. К еде. К вину. К развлечениям. Ко всему, о чём грезила в полутёмной комнатке, считая копейки.

Что происходит с голодным, которого посадили за бесконечный пир? Он набрасывается. Руки тянутся ко всему сразу, глаза разбегаются, а насыщение не наступает, потому что голод был слишком долгим.

Елизавета набросилась на жизнь. И жизнь не устояла.

Двор новой императрицы стал самым расточительным в Европе. Не самым утончённым (этим славился Версаль), не самым церемонным (это была Вена), а именно самым расточительным. Деньги здесь текли рекой.

О её гардеробе. После смерти Елизаветы во дворце нашли пятнадцать тысяч платьев. Часть из них она надевала лишь раз. Многие не надевала вовсе: ткань не легла, настроение переменилось, фасон наскучил по дороге от мастерской. Но заказывать новые не переставала, потому что новое платье утешало как ничто другое. Шёлк из Лиона, бархат из Генуи, кружева из Брюсселя. Целые мастерские существовали ради одной заказчицы.

Каждый полдень (ложилась Елизавета под утро, просыпалась не раньше двенадцати) начинался с ритуала одевания. Камеристки раскладывали на подставках десятки нарядов. Императрица подходила, трогала ткань пальцами, прикладывала к лицу, хмурилась. Примеряла первый. Второй. Пятый. Шестой. Могла переодеться полдюжины раз, прежде чем выйти к придворным. А случалось, не выходила вовсе.

Корсет затягивали так туго, что к вечеру рёбра болезненно ныли, а дышать получалось только верхней частью груди, мелкими короткими вздохами. Но талия выглядела безупречно. На шее, на запястьях, в волосах сверкали камни. Кринолин шуршал при каждом шаге, как сухие осенние листья. Императрица сияла буквально.

Настоящей страстью были маскарады. Не обычные, с масками и плащами, а особые. Елизавета называла их «метаморфозами»: балы, на которых мужчины являлись в женских платьях, а женщины надевали мужские костюмы.

Зачем? У неё были великолепные ноги: длинные, стройные, с тонкими щиколотками. Она это прекрасно знала. В мужском костюме, обтягивающем бёдра и открывающем икры, ноги выглядели особенно эффектно. Все остальные дамы, затянутые в непривычные камзолы, чувствовали себя нелепо и неловко. Мужчины в кринолинах спотыкались о подолы и краснели до ушей. Только Елизавета царила, одинаково хороша в любом обличье.

Это была не причуда. Это была стратегия.

За пределами маскарадов стратегия работала ещё жёстче. Придворным дамам запрещалось носить причёски, хоть отдалённо похожие на императорскую. Розовый цвет был объявлен её личной привилегией: никто другой не смел явиться в розовом. Определённые ткани, фасоны украшений, даже оттенки румян монополизировались без лишних объяснений.

А если кто-то нарушал правила? Казней не следовало. Наказание оказывалось тоньше и мучительнее.

Елизавета подходила к провинившейся посреди бала, при сотне глаз, доставала из рукава маленькие ножницы и срезала с платья ленту, бант или цветок, который её не устроил. Хруст ножниц по шёлку в наступившей тишине был слышен до самых дальних дверей зала. Дама стояла бледная, не смея шевельнуться. Остальные опускали глаза.

Ночная жизнь императрицы была не менее причудливой. Елизавета панически боялась темноты и тишины. Заснуть одной не могла физически: стоило погасить свечи, как тело сковывала тревога, сердце колотилось, а ступни леденели. Каждый вечер дежурные камеристки садились у изножья кровати и по очереди чесали ей пятки. Монотонное касание пальцев к коже успокаивало, как укачивание младенца. Одновременно кто-нибудь обязан был рассказывать сказки, анекдоты, придворные сплетни. Тихо, без пауз. Стоило замолчать, императрица мгновенно открывала глаза.

Иногда сон приходил только под утро. Иногда не приходил вовсе, и тогда требовалось подать карты или позвать музыкантов. Ночь растягивалась в бесконечную вязкую тревогу, которую она заполняла едой, разговорами и карточной игрой.

Еда стала ещё одной формой утешения, которая медленно и верно превращалась в яд.

Елизавета обожала русскую кухню: жирную, сытную, от которой горят щёки и клонит в сон. Кулебяки с мясом, грибами и яйцом, тяжёлые, как подушка. Буженина с хреном, нарезанная толстыми розовыми ломтями. Пироги с вязигой, золотистые и пышные, с корочкой, крошащейся под пальцами. Квас ледяной, густой, с приятной кислинкой, который она пила стаканами. По вечерам в опочивальню подавали закуски на серебряных подносах, и императрица ела прямо в постели, роняя крошки на шёлковые простыни. Французские повара при дворе приходили в отчаяние: их изысканные соусы и муссы отодвигались в сторону ради простой домашней стряпни.

Алексей Разумовский, бывший пастух и певчий из черниговских сёл, ставший её негласным мужем (по некоторым сведениям, даже венчанным тайно), не пытался её остановить. Он сам любил хороший стол, крепкий хмель и долгие вечера в тепле. Вместе они просиживали за ужином до глубокой ночи, пока свечи в канделябрах не оплывали до самых оснований, превращаясь в бесформенные восковые лужицы.

Балы шли с прежней яростью. По десять часов. По двенадцать. Елизавета танцевала все танцы: менуэт, контрданс, полонез. Пот тёк по спине под корсетом, пудра осыпалась с волос мелким белёсым дождём, ноги гудели от усталости, а она продолжала двигаться, потому что остановиться означало признать: тело устало. Тело уже не справляется. Тело предаёт.

А оно действительно предавало. Медленно, исподволь, по миллиметру.

Первые признаки были почти незаметны. Чуть больше румян по утрам. Чуть туже корсет. Чуть дольше ритуал одевания. Портные молча передвигали мерки: сперва на полдюйма, потом на дюйм, потом на два. Никто не осмеливался произнести это вслух.

Лицо, которое герцог де Лириа когда-то называл «удивительным», постепенно теряло тонкие линии скул и подбородка, которые делали его совершенным. К середине 1750-х перемены стали очевидны для всех, кроме, пожалуй, самой Елизаветы. Послы, не видевшие императрицу несколько лет, с трудом её узнавали. Один дипломат записал в дневнике, что перед ним предстала совсем другая женщина.

Но она заказывала новые платья. Танцевала до рассвета. Запрещала чужие причёски и розовые ленты. Потому что остановиться и честно взглянуть на себя было страшнее заговоров, войны и самой смерти.

К 1757 году тело начало мстить всерьёз. Без предупреждений и без снисхождения.

Ноги отекали так, что к вечеру императрица не могла стоять. На голенях открылись язвы: багровые, мокнущие, не заживающие неделями. Придворный лекарь накладывал повязки с травяными отварами, но язвы продолжали сочиться. Запах мазей и лекарств смешивался с чем-то сладковатым и тошнотворным, чего не могли заглушить никакие французские духи. Те, кто стоял рядом, невольно отводили лицо.

Одышка стала постоянной спутницей. Подняться по лестнице без остановки Елизавета уже не могла: через десять ступеней замирала, прижимала руку к груди и ждала, пока сердце перестанет колотиться где-то у горла. Танцевать? Формально да. Но теперь только медленные танцы и уход из зала задолго до финального аккорда. Музыканты продолжали играть для гостей, а императрица брела по коридору, опираясь на руку камеристки, и шаги её были тяжёлыми, как у старухи.

Ей было сорок семь. По меркам XVIII столетия это немало. По меркам женщины, которая всю жизнь была красивее всех вокруг, это было крушением.

Самым мучительным стало лицо. Не просто полнота: полные женщины бывают прекрасны. Это была одутловатость, искажающая черты до неузнаваемости. Кожа приобрела землистый оттенок. Щёки обвисли. Подбородок удвоился. Ни пудра, ни румяна, ни свинцовые белила не могли вернуть утраченного. Каждое утро Елизавета садилась перед туалетным столиком, и каждое утро зеркало говорило ей правду, которую она отказывалась принимать.

А потом случилась история, ставшая символом её угасания.

Елизавета решила покрасить волосы. Рыжеватые, когда-то роскошные локоны потеряли блеск и начали обильно седеть. Она выбрала чёрный цвет. В XVIII веке волосы красили смесью сажи, свинцового глёта и ореховых масел. О безопасности речи не шло. Результат оказался чудовищным: краска въелась неровными пятнами, а волосы превратились в жёсткую, спутанную массу, которую не удалось смыть ничем.

Елизавете пришлось обрить голову.

Для женщины, которая двадцать лет строила вокруг своей внешности целый мир, это было равносильно землетрясению. Но то, что последовало дальше, потрясло двор ещё сильнее.

Приказ был прост и беспощаден: все придворные дамы обязаны обрить головы. Все. Исключений не было. Герцогини, графини, фрейлины, статс-дамы. Каждая женщина при дворе. Рыдания, мольбы и притворные болезни ничего не изменили. Дворцовые парикмахеры прошли по покоям, как армия, не знающая пощады.

Обритым дамам раздали одинаковые чёрные парики. Грубоватые и некрасивые. Носить их полагалось, пока у императрицы не отрастут собственные волосы.

Жестокость? Безумие? Или отчаяние женщины, которая не могла пережить своего увядания в одиночку и потащила весь двор за собой?

Великая княгиня Екатерина Алексеевна, будущая Екатерина Великая, зафиксировала этот эпизод в мемуарах с холодной, почти хирургической точностью. Не жалея свекровь и не насмехаясь над ней. Просто описывая, как натуралист описывает стадии болезни: внимательно, с интересом к деталям, без лишних эмоций.

Из записок Екатерины встаёт портрет последних лет Елизаветы, от которого становится не по себе. Грузная женщина с отёкшими ногами, обмотанными тряпками с мазями. Часами выбирает наряд, надевает и снимает его по нескольку раз, а потом всё равно никуда не идёт. Требует, чтобы ей чесали пятки и рассказывали сказки, как маленькому ребёнку. Спит днём. Бодрствует ночью. Ест в постели. Путает имена.

Кровотечения из носа стали регулярными. Обмороки случались прямо на приёмах: императрица оседала посреди зала, и фрейлины подхватывали её, не давая упасть. Скрывать это было уже бессмысленно. Лекари разводили руками: медицина того времени не знала точных диагнозов. Но симптомы кричали сами за себя. Изношенное сердце. Больные сосуды. Организм, разрушенный годами обжорства, бессонницы и постоянного нервного напряжения.

Последний фаворит Елизаветы, молодой и образованный Иван Шувалов, смотрел на неё не так, как остальные. Он видел (или искусно делал вид, что видит) не то, чем она стала, а то, чем хотела быть. Возможно, именно это императрица ценила больше всего: не любовь, не лесть, а умение смотреть на неё без жалости и без отвращения.

И всё-таки Елизавета не сдалась. В этом упрямстве было что-то мучительное и одновременно почти величественное. Она заказывала роскошные платья. Появлялась на приёмах, пусть на четверть часа. Гримировалась часами: белила, румяна, сурьма на брови, свинцовая пудра. Слой за слоем, как маляр замазывает трещины на стене. Лицо становилось маской. Но маска, решила она, лучше правды.

Последнее Рождество Елизавета Петровна встретила в декабре 1761 года. Ей было пятьдесят два, хотя выглядела она намного старше. За окнами Зимнего дворца мела позёмка, Нева стояла под свинцовым льдом, а в покоях было тихо и жарко натоплено. Пахло лекарствами, увядшими цветами и оплывшим воском.

Пятого января 1762 года императрица умерла. Она не дожила до весны, которую когда-то любила встречать на балконе Летнего дворца, подставляя лицо первому робкому апрельскому теплу.

После её смерти камеристки сняли бархат с зеркал. Свет снова упал на гладкую поверхность стекла. Но в покоях уже не было никого, кто мог бы заглянуть в отражение и увидеть ту рыжеволосую девочку из Коломенского, перед которой когда-то расступался воздух.

Пятнадцать тысяч платьев остались в гардеробных. Каждое хранило память о теле: чуть растянутый корсаж, затёртый подол, едва уловимый аромат духов, впитавшийся в ткань. Если выложить их в ряд по годам, от ранних, узких как стебель, до последних, широких и тяжёлых, они расскажут эту историю точнее любого летописца.

Историю женщины, которая так сильно хотела жить, что забыла: тело не прощает. Историю красоты, которая казалась вечной и неприкосновенной. И зеркала, которое однажды пришлось завесить бархатом, потому что оно начало говорить правду.

Оцените статью
«Тело начало мстить всерьёз»: Как Елизавета Петровна превратилась в страшилище
«Замена супруги»